Евгения Гранде - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно, ладно. Да и я сам, вы… вы з-з-знаете для чего, уда-далюсь в свою «ко… комнату ра… размышлений», как говорит председатель Крюшо.
«Дьявольщина! Я уже больше не господин де Бон-фон», — грустно подумал чиновник, и лицо его приняло унылое выражение, как у судьи, которому наскучила речь защитника.
Главы обоих соперничающих семейств ушли вместе. Ни те, ни другие уже не думали о предательстве в отношении винодельческой округи, в котором оказался виновным Гранде, и только тщетно пытались выпытать друг у друга, кто что думает о действительных намерениях добряка в этом новом деле.
— Не желаете ли зайти вместе с нами к госпоже д'Орсонваль? — спросил де Грассен нотариуса.
— Мы придем попозже, — ответил председатель. — Я обещал барышне де Грибокур заглянуть вечерком, и, если дядюшка не возражает, мы сначала отправимся туда.
— Значит, до свидания, господа, — сказала г-жа де Грассен.
И когда де Грассены отошли на несколько шагов от Крюшо, Адольф сказал отцу:
— Оставили их в дураках, а?
— Сын, замолчи, — ответила г-жа де Грассен, — они нас еще могут слышать. Да и слова твои дурного тона и отдают студенческим жаргоном.
— Так-то, дядюшка! — вскричал чиновник, как только увидел, что де Грассены далеко. — Сначала старик именовал меня председателем де Бонфоном, а потом разжаловал, и я уже стал просто Крюшо.
— Я заметил, что тебе это неприятно. Да, ветер дул в сторону де Грассенов. Но до чего ж ты глуп при всем своем уме! Предоставь им покататься на этом «посмотрим» старика Гранде и держись спокойно, мой мальчик. Евгения от этого еще верней будет твоей женой.
В несколько минут весть о великодушном решении Гранде разнеслась по трем домам сразу, и в тот же вечер во всем городе только и толковали об этой братской самоотверженности. Всякий прощал Гранде его продажу, произведенную в нарушение взаимного клятвенного обязательства всех сомюрских виноделов, все дивились его чувству чести, восхваляли великодушие, на какое не считали его способным. Французскому характеру свойственно приходить в восторг, в гнев, в страстное воодушевление из-за минутного метеора, из-за плывущих по течению щепок злободневности. Неужели коллективные существа — народы — в самом деле лишены памяти?
Едва старик Гранде запер дверь, как позвал Нанету.
— Не спускай с цепи собаку и не спи, нам с тобой предстоит поработать. В одиннадцать часов Корнуайе должен быть у ворот с фруафонской кареткой. Подожди его у калитки, чтоб он не стучался, и скажи ему, пусть войдет как можно тише. Полицейские правила запрещают производить ночью шум. Да и околотку незачем знать, что я отправляюсь в дорогу.
Сказав это, Гранде поднялся в свою лабораторию, и Нанета слышала, как он там возился, рылся, ходил взад и вперед, но осторожно. Очевидно, старик старался не разбудить жены и дочери и особенно не привлечь внимания племянника, которого он начинал прямо проклинать, замечая свет в его комнате. Среди ночи Евгении, всецело озабоченной кузеном, показалось, что она слышит стенания, и для нее уже не было сомнения: Шарль умирает, — ведь она оставила его таким бледным, в таком отчаянии! Может быть, он покончил с собой? Мгновенно она завернулась в накидку, вроде плаща с капюшоном, и хотела выйти. Сначала яркий свет, пробивавшийся в дверные щели, ее испугал: показалось — пожар; но вскоре она успокоилась, заслышав тяжелые шаги Нанеты и ее голос, мешающийся с ржанием нескольких лошадей.
«А что, если отец увозит куда-то кузена?» — спросила она себя, приотворяя дверь осторожно, чтобы она не скрипела, но так, чтобы видеть происходящее в коридоре.
Вдруг ее глаза встретились с глазами отца, и от его взгляда, хотя спокойного и рассеянного, у Евгении мороз побежал по коже. Добряк и Нанета несли вдвоем толстую жердь, концами лежавшую у него и у нее на правом плече, к жерди был привязан канатом бочонок, вроде тех, какие старик Гранде для развлечения мастерил у себя в черной кухне в свободные минуты.
— Пресвятая дева! Ну и тяжеленный! — сказала тихо Нанета.
— Жаль, что там всего только медяки! — отвечал Гранде. — Смотри, не задень подсвечник.
Эта сцена была освещена единственной свечой, поставленной между двумя балясинами перил.
— Корнуайе, — сказал Гранде своему сторожу in partibus,[25] — пистолеты захватил?
— Нет, сударь. Да и подумаешь, есть чего бояться, раз у вас тут медяки!
— И верно, нечего, — сказал старик Гранде.
— К тому же и поедем мы быстро, — продолжал сторож. — Ваши фермеры выбрали для вас лучших своих лошадей.
— Ладно, ладно. Ты же не сказал им, куда я еду?
— Да я и не знал.
— Ладно. Повозка прочная?
— А то как же! Куда уж крепче, — три тысячи фунтов выдержит. А что они весят-то, ваши дрянные бочонки.
— На-ко! — сказала Нанета. — Нам-то известно! Близко восемнадцати сотен.
— Помалкивай, Нанета. Жене скажешь, что я поехал в деревню. К обеду вернусь. Гони вовсю, Корнуайе, в Анжере нужно быть раньше девяти.
Повозка отъехала. Нанета задвинула ворота засовом, спустила с цепи собаку, улеглась, потирая онемевшее плечо, и никто во всем околотке не подозревал ни об отъезде Гранде, ни о цели его путешествия. Скрытность добряка была доведена до совершенства. Никто гроша не видал в этом доме, полном золота. Узнав утром из разговоров на пристани, что цена на золото удвоилась вследствие размещения в Нанте крупных военных заказов и что спекулянты нахлынули в Анжер скупать золото, старый винодел, попросту заняв лошадей у своих фермеров, отправился ночью в Анжер, чтобы продать там накопленное золото и на полученные банковые билеты приобрести государственную ренту, заработав еще и на разнице в биржевом курсе.
— Отец уезжает, — прошептала Евгения с лестницы, слышавшая все.
В доме опять воцарилась тишина; постепенно замер вдали грохот повозки, не тревожа более спящий Сомюр. И тут Евгения, прежде чем услышать, сердцем почуяла стон, донесшийся из комнаты кузена. Светлая полоска, тоненькая, как лезвие сабли, шла из дверной щели и перерезала поперек балясины перил на старой лестнице.
— Он страдает, — сказала она, поднимаясь на две ступеньки.
Услыхав второй стон, она взбежала на площадку и остановилась перед его комнатой. Дверь была приотворена, она толкнула ее. Шарль спал, свесившись головой со старого кресла; его рука выронила перо и почти касалась пола. Прерывистое дыхание Шарля, вызванное неудобным положением тела, вдруг испугало Евгению, и она быстро вошла.
«Он, верно, очень устал», — подумала она, глядя на десяток запечатанных писем. Она прочла адреса: Гг. Фарри, Брейльман и K°, экипажным мастерам, Г. Бюиссону, портному, и т. д.
«Он, очевидно, устроил все свои дела, чтобы иметь возможность вскоре уехать из Франции», — подумала она. Взгляд ее упал на два раскрытых письма. Слова, какими начиналось одно из них: «Дорогая моя Анета…» — ошеломили ее. Сердце ее застучало, ноги приросли к полу.
«Его дорогая Анета? Он любит, он любим! Больше нет надежды!.. Что он пишет ей?»
Эти мысли пронеслись в голове и сердце ее. Она читала эти слова повсюду, даже на квадратах пола, написанные огненными чертами.
«Уже отказаться от него! Нет, не буду читать это письмо. Я должна уйти… А если бы я все-таки прочла?..»
Она посмотрела на Шарля, тихо приподняла ему голову и положила на спинку кресла, а он отдался этому, как ребенок, даже во сне узнающий мать и, не просыпаясь, принимающий ее заботы и поцелуи. Словно мать, Евгения подняла его свесившуюся руку и, словно мать, тихо поцеловала его в голову. «Дорогая Анета!» Какой-то демон кричал ей в уши эти два слова.
— Знаю, что, может быть, поступаю дурно, но я прочту это письмо, — сказала она.
Евгения отвернулась, — благородная честность ее возроптала.
Впервые в жизни столкнулись в ее сердце добро и зло. До сих пор ей не приходилось краснеть ни за один свой поступок. Страсть, любопытство увлекли ее. С каждой фразой сердце ее все более ширилось, и от жгучего любопытства, обуявшего ее во время этого чтения, еще слаще стали для нее радости первой любви.
«Дорогая Анета, ничто бы нас не разлучило, если бы не обрушилось на меня несчастье, которого самый осторожный человек не мог бы предвидеть. Отец мой покончил с собой; состояние его и мое погибло полностью. Я осиротел в таком возрасте, когда по самому уж моему воспитанию могу считаться ребенком; и, тем не менее, я должен мужем подняться из бездны, в которую повергнут. Я только что посвятил часть ночи своим расчетам. Если я хочу покинуть Францию честным человеком, — а в этом сомнения нет, — то у меня не останется и сотни франков, чтобы отправиться попытать счастья в Ост-Индии или Америке. Да, бедная моя Анна, я поеду в страны самого губительного климата добывать состояние. Под такими небесами, как мне говорили, это дело верное и быстрое. Остаться в Париже я не смог бы. Ни душа моя, ни мой характер, отражающийся на моем лице, не созданы для того, чтобы переносить оскорбления, холод, презрение, ожидающие человека разоренного, сына банкрота! Боже мой! Быть должным два миллиона!.. Да я был бы убит на поединке в первую же неделю. Поэтому я не вернусь в Париж. Даже твоя любовь, самая нежная и преданная, какая только облагораживала когда-либо мужское сердце, не была бы в силах привлечь меня в Париж. Увы! Возлюбленная моя, у меня не хватает денег, чтобы поехать туда, где ты, дать и получить последний поцелуй, — поцелуй, в котором почерпнул бы я силу, необходимую для моего предприятия…»