Газета День Литературы # 119 (2006 7) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сегодня не обычное воскресенье, а Преображение Господне. Великий церковный праздник, — сказал я.
— То-то перебор колокольный доносит ветерок с востока. Аж с ранней зорьки. — Бомж громко икнул. — Чудное словцо: пре-об-ра-жение. Никак в толк не возьму. Отражение — это в зеркальце. Или в озерце, где мы сидим с тобою, шизик, на бережку и душевно беседуем. А пре-об-ра-же-ние — что за диковинка? Тем более — Господне. Это чё, про того, што ли, подследственного, которого братки, типа кавказцев, к кресту пригвоздили?
— Тёмная история, — сказал я. — Со временем сам прозреешь и поймёшь. Преображение — это превращение в другую сущность. И телесную, и душевную. Что же касается праздника... Обыкновенно, свет без пламени исходит в этот день с Фавора, и осень, ясная как знаменье, к себе приковывает взоры.
— И шизик, и параноик, правда, Авва? — сказал Куприянов таксе, тыча в меня грязным перстом. — А может, впридачу и эмдэпэ-эшник — маньяк и депрессивный псих.
— Не обижай гостя, хозяин.Наш гость — добрый и кроткий чело-век, — сказала такса.
Я сказал:
— На Востоке бытует древнее поверье: в сей день можно превратиться в кого угодно. Стоит только пожелать. И воззвать к небесам. К примеру, ты — хозяин персональной свалки. А кем хотел бы стать? Кем?
— Шуткуешь, псих, или, по-нашенски, гусей гонишь.
— Тогда хотя бы шутки ради — кем?
— Иваном Грозным. Или снайпером на Великой Отечественной. Чтоб Гитлера, суку сучайшего, укокошить. — Бомж вздёрнул бородищу к небесам, закрыл глаза и после долгого молчания изрёк. — Коли без шуток, хочу стать самим собою. Не развалиной, как сейчас, а сорокалетним доктором физматнаук. До того, как на меня обрушились несчастья и беды. Когда ещё и не помышлял о самоубийстве.
— К счастью для меня, хозяин, спас тогда тебя гениальный хирург Морозов, Юрий Иванович.
— Эх, рано ты ушел из жизни, хирург Морозов, русский гений. Затравили тебя завистники, будь они трижды прокляты, — опечалился бомж Куприянов и зачем-то остатки водки плеснул в костерок. Закрыл глаза и после долгого молчания сказал: — Подтверждаю, шизик: хочу стать самим собою, сорокалетним.
— А мне стать бы птичкою легкокрылою, — вздохнула Авва.
3.
И вы прошли сквозь мелкий, нищенский, нагой трепещущий ольшаник в имбирно-красный лес кладбищенский, горевший, как печатный пряник. С притихшими его вершинами соседствовало небо важно, и голосами петушиными перекликалась даль протяжно.
Я огляделся. Вокруг озерка громоздились многоэтажные зале-жи невообразимого хлама: сожженные автомашины, покорежен-ная ферма подъёмного крана, разодранные диваны, пузатые мешки с мусором, драные матрасы, картонные коробки, поло-манные доски, гниющие отбросы, — всё то, что многомиллионный город-монстр переваривает в своём бездонном чреве, а непере-варенное — изрыгает. Над изрыгнутым месивом кружили армады воронья, выглядывая добычу. То было капище экологически нечистой силы.
— А озерцо чистое, дно видно. И как это его хламом не загубили? Чудеса, — сказал я.
— Покуда я жив, не завалят, — ответил Куприянов. — Потому как уток жалею. Вон, гляди, где хвост самолёта торчит, — видишь, три будочки на воде. Самолично смастерил. Дикие утицы здесь обитают, деток выводят. К осени подрастают утята, встают на крыло — и улепётывают в тёплые края. А одна парочка и зимою живёт, полюбилось, видно, селезню и его подружке моё озерцо.
— Но зимою вода небось замерзает? И утки могут погибнуть.
— Фиг с маслом, концы отдадут. Возле будок ключи тёплые бьют, большая полынья. А я их подкармливаю. Жратвы на свалке — всем птицам хватит у нас, на святой Руси. Подтверди, Авва!
Такса гавкнула дважды и сказала:
— Я селезня и утицу в сильный мороз облаиваю. Чтоб не дремали и не замерзли на озерце нашем.
— Между прочим, подельник мой, Моня Кренблит покойный, окрестил озерце этим, как его... Ге-ни-сарецким, сразу и не выговоришь. Якобы в тёплых краях имеется водоём с такою кликухою. И якобы во времена незапамятные шастал там по водам этот, как его... ну которого братаны, типа кавказцев, попозже к кресту деревянному пригвоздили, уроды. Как по суше, бродил по глади водяной. И ни разу не провалился. Потому как был чудотворец.
Бомж Куприянов швырнул камешек в воду и созерцал, как расходятся и затихают круги.
— Бывало, употребит Моня пять-шесть пузырьков с одеколоном — и шасть к озеру. "Пройду, яко по суху!" — кричит. Чёрта с два. Весь вымокнет, вылезет из воды, дрожит, как цуцик. Я ему помогу раздеться, в шинель генеральскую укутаю, ну и ещё пару одеколончиков в глотку волью — тут же засыпал. И веришь ли, шизик ты или параноик, один хрен, ни разу не простудился Моня. Жаль друга, дал дуба в одночасье. Мы его с Аввою вон на том пригорке схоронили, глянь, где грузовик без колёс валяется на боку. Вырыл я могилку другу моему закадычному, да так в шинели генеральской и зарыл. Без гроба, извини, на свалке гробов не встречал, но остальное — чин-чинарём. Салют устроил из пистолета немецкого трофейного, водицей озерной окропил могилу, две поллитры употребил, конечно, под отменную закусь. И вдоволь нарыдался о друге Моне, царствие ему небесное. А ведь в былые времена значился Моня шахматным мастером, объездил-облетал полсвета.
— И я тоже плакала на похоронах, — сказала такса Авва.
4.
В лесу казённой землемершею стояла смерть среди погоста, смотря в лицо моё умершее, чтоб вырыть яму мне по росту.
Солнце давно уже перевалило за полдень. Миротворные звуки далёкого благовеста осеняли земную юдоль.
— Оставайся здесь, шизик, поживи, перекантуйся, — предложил Куприянов. — Скука одолевает. Одежонку тебе подберём, сапоги кирзовые, как у меня. В будочке Мониной станешь жить-поживать. А взыграет плоть, позовём бомжиху знакомую, Ленку-кривоножку. Тоща она, правда, как жердь, но дело своё бабье знает, великая искусница. Но чур: часок-другой попользовал — и пущай отваливает восвояси. Потому как от бабёнки — либо разорение, либо склока, а то и кондрашка хватит.
— Мой хозяин эти горькие слова повторяет несколько раз на дню, — сказала Авва. — Иногда бормочет и во сне.
Куприянов вздохнул.
— Ты спросишь, шизанутый: как я стал бомжом? Нежданно-негаданно. Жена ушла к генералу из МЧС, а перед уходом пригвоздила меня: я, мол, уже пять лет с ним в любовной связи. Сын Андрей уехал в Канаду, навсегда. И в довершение беды партнёр по бизнесу, мой бывший студент, Петька Татауров, меня разорил. Мы с ним наладили выпуск бензина из обыкновенного газа, в пяти городах работали уже установки. Так этот сволочара Пётр кинул меня, сожрал мою долю, я и ахнуть не успел. Поверь: нет ничего страшнее предательства. Тем более, когда ученик предаёт учителя.
Куприянов отер слезу кулаком.
— Не всё так просто, — возразил я. — Святой апостол Пётр трижды предал своего учителя, а ему воздвигнут один из самых больших соборов в мире. Поверь: есть кое-что пострашней пре-дательства.
Бомж замотал кудлатой головою с явным несогласием.
— С той поры много воды утекло. Но о прежней житухе не скорблю, разве что детство вспоминается с тоскою. Да, я бомж. Да, прозябаю на свалке. Да, друзья мои — чёрные вороны, что кружат здесь от зари до зари. Но зато — вольному воля. Сказать по правде, кроме уточек, нет мне существа родней, чем Авва.
— Хозяин тоже близок мне и дорог, — сказала негромко такса. — Он меня спас из лап лютых живодеров-собачников. Часы за меня отдал, старинные, серебряные.
— Одна беда с Аввою, — сказал бомж. — Прежние хозяева собачонку сте-ри-ли-зи-ро-ва-ли. Обесплодили, мерзавцы. Тоскует она, видать, по деткам нерождённым, подвывает в лунные ночи.
— И правда, я плачу иногда по деткам моим нерождённым. Особенно в тяжкие ночи, когда светит полная луна, — сказала Авва.
Бомж Куприянов взглянул на меня внимательно и протянул в задумчивости:
— Невероятно, шизик, но беседа с тобою прочистила мне мозги. Благотворно действуешь на людей, а на бомжей — особенно. Право слово, бросай якорь на моей персональной свалке, живи себе поживай на воле. Ты же, братец, бездомный, как и я, даже не спорь, глаз у меня — как алмаз.
— Я и не спорю. Как сказано в древней книге, лисицы имеют норы, и птицы небесные гнезда, и только сын человеческий не имеет где преклонить голову.