Подвиг продолжается - И. Глебов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь открыла растрепанная грудастая хозяйка в меховом манто, накинутом на голые плечи. Увидев милицию, она отпрянула, как ужаленная, и застучала каблуками по деревянной лестнице на второй этаж.
— Налет, девки! Налет! — истошно кричала она в закрытые двери комнат.
Маняшин устремился за ней. В прокуренной столовой он чуть не опрокинул большой стол, заставленный недопитыми бутылками и тарелками. Милиционеры и понятые торопливо зажгли какие нашлись лампы и свечи и перекрыли все выходы из дома.
В гостиную из разных комнат выскакивали полураздетые девицы. За ними появились и растерянные гости, на ходу застегивая пуговицы, поправляя подтяжки. Стало ясно: был здесь не подпольный трактир, а тайный дом свиданий.
Маняшин усадил перед собой всхлипывающую хозяйку, принялся писать протокол обыска. Понятые и милиционеры вносили в гостиную извлеченные из комнат и подвальные тайников улики преступных занятий Пономаревой. Видное место заняли четверти с самогоном.
Милиционеры еле удерживали беснующихся девиц. Лишь самая молодая из них, с черными распущенными косами, безучастно опустилась на табуретку и молчала.
— Фроська! — кричали ей девицы. — Ты что, омертвела? Бей их, лягавых. Все одно теперь, кончилась наша сладкая жизнь!
Но Фроська сидела, как каменная...
Утром Маняшин самой последней вызвал на допрос из арестантского помещения Фроську. Она казалась ему не похожей на своих товарок: лживых, крикливых, бесстыжих.
Фрося вошла неслышно. Села на предложенный ей стул покорно, усталая, обреченная. Рассказывала, словно исповедовалась, долго и обстоятельно о себе и о том доме, откуда привели ее в милицию.
— Дубовская я. Папаню кадеты убили в двадцатом, а маманя в двадцать первом с голоду померла. Семнадцатый год шел мне, как я вовсе осиротела. Вскоре после похорон мамани приехала из Царицына наша шабриха Манька — солдатка. Муж у нее в дезертирах спасался, да где-то за Волгой и пропал. А она в город переехала. Видно, хорошо жила: гладкая, веселая, разодетая, как барыня. Поманила меня с собой, на хорошую жизнь в город. Ну, что мне одной? Я и согласилась. Манька флигелек снимала. Чудно жила. Вроде одна, а мужики частенько у нее бывали, всякие. Отвела она мне чулан. Стала и я с ней пировать вместе с мужиками. Заглядывались на меня. Но Манька не допускала вольничать со мной. Видимо, берегла для кого-то другого. Ну и появился он, медведь медведем. Уж после я дозналась, какого ремесла был человек. С наганом ходил, с финкой. И всегда при деньгах. Чистый бандюга.
Он и изломал мою жизнь. Скоро, вижу, надоела я ему. И он привел меня к Пономарихе. Усмехнулся напоследок: «Хорошему ремеслу тут научишься: кружевницей будешь». Потом вскорости ваши схватили его прямо на «деле», заодно и Маньку замели. И не слыхала я о них больше ничего. Так и осталась я у Пономарихи. Держала она нас таких семерых. Для виду заведение свое называла кружевной артелью. И впрямь, днем-то мы кружева вязали, Пономариха сбывала их, а вечером самогон гнали да с гостями забавлялись. Подружилась, было, я с одной, да недолго-то дружба длилась, наложила на себя руки подружка от дурной болезни. Громом меня поразила эта беда: «Знать, и мой конец таким же будет». И остервенела я. Другие-то пономарихины девицы завидовали мне. Прозвали «фартовой». Гости все больше ко мне льнули, как мухи на мед. А Пономариха называла меня Дорогушей. За свидание со мной она с любого втридорога драла. Да и я маху не давала. Гостей-то Пономариха выбирала все больше семейных, богатых или из начальства каких — такие шуму боятся, огласки. Ко мне с полгода ходил фабрикант плюгавенький, мыловаренный завод держал. Так разорился он на мне вчистую. Говорят, утопился с горя, буржуйчик несчастный, — Фрося горько улыбнулась. — А я уж и дни перестала считать, все вином тоску заливала. Искажу, как перед богом, — милицию ждала, на любой конец, но чтобы переменилась эта постылая жизнь... — Фрося наклонила голову и кончиком пухового платка смахнула слезы.
Каких только людей ни перевидал Маняшин за годы работы в милиции, с какими судьбами ни сталкивался. Он был беспощаден к закоренелым преступникам. Но людей, запутавшихся в жизни, потерявших опору, разуверившихся в доброте и справедливости, он жалел и в силу своих возможностей старался помочь им.
Маняшин не сомневался в искренности Фроси, понимал ее душевное состояние. Жаль было эту красивую, но слабовольную девушку, с которой жизнь так круто обошлась.
Маняшин подавил вздох, пододвинул девушке протокол допроса, предложил расписаться.
— Я неграмотная, — простодушно сообщила Фрося и поставила под протоколом загогулину с хвостиком, похожую на букву «Ч», с которой начиналась ее фамилия.
Она снова села. Маняшин пристально поглядел в ее большие, темные, чуть влажные глаза, похожие на кусочки смоченного антрацита, спросил:
— А что ты будешь делать, Фрося, если мы тебя отпустим?
Он уже решил про себя, что в суд передаст дело только на Пономареву и на пятерых ее девиц, а Фросю попытается на свой риск устроить.
Фрося испуганно сжалась.
— Куда же мне? К другой Пономарихе идти? — горько спросила она.
— Почему к Пономарихе? — возразил Маняшин. — На настоящую фабрику или на завод.
— Где уж там! — огорченно протянула Фрося. — Ремесленные люди места не могут найти, а меня — кто возьмет?
Она была права. В Царицыне стояли многие заводы и фабрики — не хватало сырья и топлива. С трудом налаживалось городское хозяйство. В городе было много безработных. Однако Маняшин твердо решил найти для Фроси подходящее место, чтобы встала она на ноги.
— Иди пока в арестантскую. К вечеру подыщем тебе другое пристанище и иное занятие.
Был у Маняшина в трампарке знакомый старичок, которого все звали Фадеичем. Он водил трамвай с прицепом по самой длинной городской линии, руководил у трамвайщиков партийной ячейкой. Маняшин позвонил в дирекцию парка. Фадеич работал во вторую смену и с утра был дома. Маняшин послал к нему милиционера с запиской. Через час старый трамвайщик сидел в кабинете начальника 2-го отделения милиции и, склонив лысую коричневую голову, внимательно слушал о ночном налете, о Фросе.
— Поверил я девке, — говорил Маняшин. — И жалость меня взяла. Сколько еще сирот пропадает у нас на глазах! А мы революцию для кого делали? Кадетов сокрушили, голод пересилили. Для молодых же! Для ихней счастливой жизни!
Фадеич нахмурился, вынул изо рта обгрызанную деревянную трубку, проворчал:
— Ну-ну, не агитируй. Куда ее, девку эту, хочешь? К нам, что ли? А мы своим кадровым отказываем. Вагоны рассыпались, электросеть нарушилась, пути порасстроились — и делать нечем, и платить нечем: лишних пайков нет.