Учитель заблудших - Гилад Атцмон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
19
Ожидание включает в себя элемент самопознания.
Чем старше ты становишься, тем меньше у тебя ожиданий, надежд и иллюзий. Бессознательное начинает атрофироваться и уступает место сознанию, которое, в свою очередь, перерастает в беспамятство. Сознание делает тебя неспособным удивляться. В раннем детстве бессознательное доминирует над осознаваемым. На старости лет море подробностей почти целиком затопляет пустыню первобытной слепоты.
Знание притворяется другом человека и обманывает его. Оно рисует все в розовом свете, который, на первый взгляд, освещает тьму над пропастью. Однако в действительности это не что иное, как жульничество, ибо знание, наполняя тебя, ликвидирует те крошечные впадинки и складочки, в которых прячется твое «я». Для меня незнание и тьма — что-то вроде ёканья в животе, более, так сказать, трезвая разновидность знания. В полумраке и в кромешной тьме я чувствую себя гораздо лучше. Сердце начинает биться сильнее, страх опьяняет. Ожидание отменяет время, упраздняет настоящее. Жизнь в тени ожидания — это череда событий, устремленных в туманное, слепое будущее. В твоей неготовности к возможному развитию событий есть определенное наслаждение.
Наслаждаясь ожиданием Лолы, я пытался проанализировать природу тоски и причины неуверенности, сопровождающей ощущение «здесь и теперь». Я воображал нашу встречу, подбирал слова, которые скажу, худел, обдумывал свою жизнь и старался понять самого себя.
Так прошло два дня.
Утром в день приезда она позвонила, и мы договорились встретиться в кафе. Я сидел за столиком и в ожидании ее прихода продолжал мысленно готовиться к встрече. Мечтал, повторял заготовленные заранее слова, и на губах у меня все это время наверняка блуждала глупая улыбка. Я так погрузился в свои размышления, что совершенно потерял чувство реальности, а когда очнулся, увидел, что рядом стоит она.
Высокая и худая. В уголках глаз — морщинки. По Лоле было видно, что она волнуется не меньше, чем я. «Может, она не заметит, как я располнел?» — мелькнула у меня тайная надежда.
— Привет, Гюнтер, — сказала она со своей флегматичной интонацией, которую я не слышал уже много лет и от которой успел отвыкнуть.
— Здравствуй, — ответил я.
Она села напротив и с серьезным выражением лица объявила, что я совсем не изменился. Не желая быть невежливым, я тоже заверил ее, что она осталась такой же, как прежде. Но поскольку мне не хотелось, чтобы наши отношения начинались со лжи, я поправился и сказал, что вообще-то кое-что в ней изменилось, однако мне это не мешает.
— Наоборот, — добавил я, — именно сейчас, когда я вижу тебя чуть-чуть постаревшей, ко мне приходит понимание того, как сильно я к тебе привязан, думаю, связывающие нас узы невозможно разорвать ничем.
Она не осталась в долгу и язвительно протянула:
— Вообще-то я наивно полагала, что, прожив столько лет на Западе, ты немного пообтесался, но вижу, что мои надежды не оправдались и хорошим манерам ты так и не научился. Ну что ж, если уж речь зашла о старости, хочу посоветовать тебе заняться своим безобразно отвисшим животом. А то, не ровен час, как-нибудь ночью, когда ты будешь переворачиваться с боку на бок, Земля может сойти со своей орбиты.
От обиды я чуть не подавился. Я сидел и, дрожа мелкой дрожью, тупо смотрел на стоявшую передо мной красивую кофейную чашку итальянского производства. У меня не было сил даже на то, чтобы взять ложечку и отломить еще один кусочек торта, а вид белоснежного крема, который стекал с печеного яблока, украшавшего торт сверху, вызывал у меня чуть ли не тошноту. Одним словом, как будто вернувшись в дни своего несчастливого детства, я сидел надувшись и ужасно злился.
— Кстати, о похудании, — сказала Лола высокомерно со своей столь характерной интонацией имбецилки. — По-моему, тебе стоит поменьше злоупотреблять пирожными и взбитыми сливками. Лучше бы занялся спортом. Ну а уж если мы говорим о спорте, то милостиво соизволяю тебе переселиться в мой номер в гостинице. Сможешь тренироваться на мне сколько твоей душе угодно. Тем более что я сейчас в этом очень нуждаюсь.
Я вдруг вспомнил, что в ее письме, полученном мною два дня назад, говорилось только о встрече за чашечкой кофе. О том, чтобы пить кофе, в нем речи не было.
Таким образом, уже в первые минуты нашего свидания я снова перестал быть свободным человеком. Но, с другой стороны, на черта она нужна мне, эта треклятая свобода? Разве я не добровольно сдался на волю своей деспотичной возлюбленной? Разве не добровольно подчинился власти ее клитора?
Лола взяла меня за руку и снова, как в старые добрые времена, повела за собой. Когда, пройдя через множество извилистых переулков, мы добрались наконец до ее номера в маленьком домике на Кайзерштрассе, она молча, даже не обняв и не поцеловав, усадила меня на кровать и повернулась ко мне спиной. Я понял, что она хочет, чтобы я расстегнул ей молнию. Я расстегнул. Полупрозрачное платье упало на пол, и я увидел, что Лола совершенно голая. На ней были только пояс и сетчатые черные чулки. Прямо мне в лицо смотрел ее обнаженный костлявый зад. Она нагнулась вперед, продемонстрировала мне свою увлажнившуюся промежность, а затем, не говоря ни единого слова, выпрямилась, резко развернулась, плотно прижалась пахом к моему носу, повалила меня на кровать и всей своей тяжестью уселась мне на лицо. Острый и пряный запах ее гениталий наполнил мои ноздри, и я стал лизать и кусать ее, а она, в свою очередь, принялась яростно скакать на мне, издавая протяжные флегматичные стоны.
В тот день я трудился языком, губами, дёснами и нёбом столь усердно, что наверняка сбросил как минимум несколько лишних килограмм своего веса. Властная Лола, как всегда, доминировала, а я, как ученый, всегда проявлявший большой интерес к человеку и проблемам сексуальности, довольствовался ролью исследователя, стороннего наблюдателя и одновременно активного участника всего происходящего.
После нескольких часов этих безумных скачек моя физиономия стала очень похожа на женскую промежность. Колени Лолы плотно прижимались к моим ушам, а прямо на нос мне капали слезы радости, произведенные на фабрике ее страсти. Кстати, все это время у меня не было даже возможности расстегнуть рубашку.
Мне нравится смотреть на женщин снизу вверх, под тем углом зрения, который на языке геометрии именуется «нижней проекцией». Я люблю, когда женщины прыгают у меня на лице. Я высовываю язык и позволяю им елозить по нему туда-сюда. Я доставляю наслаждение их гениталиям, а они, в свою очередь, в буквальном смысле этого слова ебут мне мозги.
Неожиданно Лола застонала, выпрямилась, закинула руки за голову, сладко потянулась, рухнула на постель и заснула возле меня мертвым сном. Комната заполнилась звуками флегматичного храпа, причем такой силы, как будто рядом со мной спал какой-нибудь сибирский казак или потомок Богдана Хмельницкого.
Я снова остался в одиночестве. По сути, я всегда был одинок, однако возле спящей Лолы я чувствовал себя одиноким вдвойне и совершенно опустошенным. Что может быть приятнее добровольного одиночества! С одной стороны, ты отказываешься от своей свободы и отдаешь себя во власть Господина Одиночества, но, с другой, — становишься свободным навек. Ведь ты подчинился ему по собственной воле.
В моей привязанности к Лоле было нечто непостижимое. Как будто мной управляли какие-то таинственные силы. Для Лолы я был мавром. Мавр сделал свое дело и может теперь, так сказать, идти на все четыре стороны. Мне нравилось быть мавром, и я ничего не имел против того, чтобы пойти на все четыре стороны. Тем более что теперь мне было куда вернуться.
20
Улыбаясь, благоухая ароматами Лолы и пытаясь прокашляться (ибо в горле у меня застряли несколько курчавых волосков моей возлюбленной), я отправился домой, где меня ждал сын Густав. Я шел домой, зная, что скоро в нашей семье ожидаются большие перемены. Ева в это время уже находилась в психиатрической клинике, так что о ней можно было не беспокоиться. Оставалось позаботиться о нас с Густавом.
Я много размышлял о том, почему Лола приехала в Германию, и в конце концов пришел к выводу, что подвигла ее на это отнюдь не любовь ко мне, а скорее желание убежать подальше от своей погибающей родины. Запад в те годы был буквально наводнен беженцами из Израиля. Сначала прибыли те, кто бежал от печально известного еврейского фундаментализма. Потом — те, кто спасался от бушевавшей тогда разрушительной войны.
Большинство израильтян вызывали у меня глубокое омерзение. Немало отвратительных израильских черт я находил, увы, и у себя самого. Мои соотечественники представлялись мне существами, жаждущими денег и власти. Не имело значения, кто они — наемники, шовинисты, ненавидящие арабов, или же люди, за неимением никаких других талантов, притворяющиеся гуманистами. Но самыми отвратительными были прекраснодушные мечтатели-западники.