Клинок Тишалла - Мэтью Стовер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Потому, – скрипит он сквозь зубы, – что не могу тебе доверять.
– Кейн, я даю слово…
– Ага. Мы оба знаем, чего оно стоит, – отвечает он. – И мы оба знаем, что покуда ты лепишь мне новое тело – а ты уже начал в нем ковыряться, – у тебя непременно зазудит в заднице мозги мне подправить. Затереть пару дурных привычек, которые никому не нравятся, – ругаюсь вот много, почесываюсь на людях, неважно, – начнется вот с такой мелкой хрени, а дальше пойдут остальные дурные привычки. Вроде привычки время от времени надирать тебе задницу.
В молчании проходят минуты.
– По крайней мере, позволь мне исцелить твои ноги .
– Они теперь неплохо работают.
– Действие шунта нестабильно, Кейн. Ты можешь пожалеть, что отказался от этого предложения .
– Я уже много о чем успел пожалеть, – отвечает он, глубоко вздохнув.
Вот тут я льщу себе: мне верится, что он вправду считает себя суммой своих шрамов.
7
– Как же выразить мне тогда свою благодарность? Как продемонстрировать миру, как ценю я тебя, мой друг?
Кейн делает глубокий медленный вдох и произносит с нарочитым бесстрастием, будто пытаясь самый отзвук всякого чувства изгнать из голоса, – так судья обращается к присяжным перед вынесением приговора:
– Мы не друзья.
– Кейн…
– Нет, – безжалостно отрезает Кейн. – Я сдружился в некотором роде с человеком по имени Тан’элКот. Теперь он мертв. Ты – я даже не знаю, кто ты такой, но ты мне не друг.
– Ты знаешь, кто я – тот, кем ты сотворил меня, Кейн.
Я само Поднебесье.
И я друг тебе .
– А я тебе – нет. Ты убил мою жену, тварь. Ты пытал мою дочь .
– И благодаря этим преступлениям мы с тобой спасли мир .
– В жопу такой мир. Ты можешь спасти десять миров. Ты можешь спасти всю вселенную, пропади она пропадом, но я про тебя не забуду. Мне плевать, что ты господь бог. Когда-нибудь как-нибудь, но я до тебя доберусь.
– Была война, Кейн. Мы оба сражались за то, что любим .
– И что с того?
– Чтобы победить общего врага, пришлось чем-то пожертвовать .
– Да? И чем же пожертвовал ты ?
– Очевидно, твоей дружбой .
Кейн долго-долго смотрит на свои руки, то сжимая кулаки, то вновь разжимая, глядя, как они преображаются из орудий в оружие и обратно в орудия.
– Я видел статую, – произносит он наконец. – В ночь пожара. «Царь Давид». Очень было похоже. Хорошая статуя. Твоя лучшая работа. Но не про меня.
– Не соглашусь .
– Я не твой «Давид».
– Ах, в этом смысле – безусловно, ты прав, как бы мне ни хотелось, чтобы ты ошибался. Я не согласен в другом: «Царь Давид» – не лучшая моя работа. Лучшая – ты .
– Блин.
– Я вижу перед собой человека, сокрушенного судьбою сильней, чем та глыба мрамора, и собравшего из осколков нечто большее, чем сумма частей. Художник во мне до скончания веков будет гордиться моим участием в той работе. Если нам с тобою суждено оставаться врагами – пусть так.
Говорят, что истинная мера величия – личности твоих врагов. Если это правда, Я горд твоею враждою, Кейн.
Кейн?
– Хм? – бурчит тот. – Ты что-то сказал?
– А ты не слушал .
Он пожимает плечами.
– Когда ты начинаешь нудеть, у меня глаза стекленеют. Я вот думал: этот фокус с новым телом – ты можешь сделать такое любому, кто душою касался реки?
– Могу .
На лице Кейна вспыхивает волчья ухмылка.
– Тогда я нашел для тебя императора.
Вот тут на сцену снова выхожу я.
8
Признаюсь, что наблюдал за своим воскрешением неоднократно. Оно завораживает меня, и не только потому, что церемония вышла впечатляющая. Ее провели в Успенском соборе пару недель спустя. В церемонии участвовали здоровенный бронзовый идол Ма’элКота, священные статуи всех божеств Анханы, большой хор элКотанских жрецов, все высшее дворянство и большая часть поземельного дворянства Империи, неописуемое количество ладана, гимнов, псалмов, петард и бессчетные символические щепотки того, сего и пятого-десятого: песок из Теранской дельты, бокал тиннаранского бренди, яблоко из садов Каарна et cetera ad infinitum*. 7 Моим воскрешением завершалось недельное общеимперское празднество. Получился, по выражению Кейна, «самый большой бродячий цирк во всей истории человечества».
Особенно меня завораживает, как из груды символического барахла проступает тело, и когда процесс завершается, это оказываюсь я.
Я – такой, каким всегда представляю себя, когда тело позволяет мне забыть о возрасте: молодое лицо без единой морщинки, аура платиновых кудрей и золотые глаза ночного охотника.
Перворожденный чародей.
Уверен, для особо упертых фанатиков из дворянского сословия это оказалось неприятным сюрпризом. Но даже эти не могли позволить себе бурчать слишком громко: весь столичный гарнизон имперской армии слышал, как Тоа-Сителл объявил Народ подданными Анханы с полным набором прав и обязанностей. А до тех пор даже самые злобные изуверы несли в душе убежденность самого господа в том, что этот хрупкий, лишенный возраста фей – их новый император.
Еще раз повторяю: это про меня.
Может, если я буду твердить это достаточно часто, то когда-нибудь эти слова перестанут звучать так нелепо и жутко.
Вот и наблюдаю я раз за разом: смотрю, как господь бог лично, при посредстве своих верных жрецов, лепит меня из груды мертвого барахла и вдыхает жизнь, и зрелище это остается несказанно удивительным и неописуемо ужасным.
Это не единственный момент записи в Кейновом Зерцале, который я просматриваю снова и снова; должен сознаться, что большую часть свободного времени я провожу, переживая заново мои беседы с Кейном, и нашу первую встречу в Яме, и все минуты, что мы провели вместе.
Что за дар принес он мне…
Ибо это единственное, чего не может мой собственный дар заглядывать в души: показать мне – меня же, но чужими глазами. Дар в равной мере восхитительный и способствующий смирению.
Мало чем отличается в этом отношении от императорского венца.
9
Я лежал на кровати, в которой умер один правитель Анханы и очнулся от смерти другой, и немо смотрел на того, кто в ответе за то и другое.
– Не понимаю, – проговорил я. – Почему я? Бессмыслица какая-то.
– У тебя просто не было времени все обдумать, – ответил он с полуулыбкой.
Отступив от окна, он оттащил от туалетного столика лакированный стул с высокой спинкой, развернул и уселся на него верхом, на миг напоминая о Томми с такой остротой, что слезы обожгли мне глаза.