Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алесь, прослышав об этом, поскакал к Раубичам и день рыскал по рощам вокруг усадьбы, пока племянник Тэкли не отыскал его там и не предупредил, что появляться тут опасно, так как пан Ярош перехватил записку паненки Михалины, подозревает, что передавала их Тэкля.
И Тэкля просит, чтобы паныч не появлялся, так как его могут подстеречь, ведь Михалина почти в тюрьме, и Алесь может испортить все и паненке, и ей, Тэкле. И она, Тэкля, обещает: когда гнев пана пройдет — сообщит Алесю.
Загорский задыхался:
— Хлопчик, милый, скажи ей: когда ей дадут вольную — я ее к себе возьму. Пусть передаст одно слово — где можно встретиться.
Мальчуган чесал одной босой ногой другую.
— Она, дядька князь, говорила, что пищи ей и так хватит. Деньги, слава богу, есть. Она говорила, что паненку бросить не может, ведь той одной совсем плохо будет. Езжайте вы, говорила, пожалуйста.
Загорский понял: пока что ничего не сделаешь. Пока за Михалиной и всеми, кто верен ей, следят — надо не настораживать Яроша и Франса. И он поехал к деду.
...Дед, кажется, знал все и не все из происходящего одобрял. Подумаешь, мол, рыцарь бедный. Тристан — трубадур и менестрель, капуста а-ля провансаль. И, словно желая показать Алесю, что есть и другой взгляд на вещи и потому пускай особенно не идеализирует, буквально допекал его едкими, несправедливыми, но по этой причине еще более остроумными рассуждениями о женщинах, их отношении к жизни, искусству, мужчинам и успеху в жизни. Видел, что внук будто бы перестает быть мужчиной, и поэтому сознательно прививал отраву.
«Рыцарь бедный» и злился, и чувствовал что его лечат, и не мог не хохотать — с такой смешной злобой и так похоже на правду это говорилось...
Он не знал, что дед никогда не позволил бы себе говорить так, чтобы ему не верили. Особенно в таком большом деле, как придание закалки душе внука.
И Алесь в самом деле чувствовал, что ему легче. Ирония делала свое.
Они гуляли над озером. Дед шел на удивление вальяжный и красивый, разве что лишь немного более медленно, нежели девять лет назад. Забавные морщинки лежали возле твердых губ старого вольтерьянца.
— Ты думал над тем, почему они — немного понимая — так любят заниматься искусством? Потому что в глубине души жгуче ощущают свою ущербность в этом смысле. Понимают, что тут ничего не поделаешь, но хотят убедить мужчин, что это не так.
— Противоречите себе, дедушка. Откуда же у них тогда мысли?
— Очень просто. От первого мужчины, который учил их искусству. Ну и немного, насколько позволял мозг, развиты и деформированы. Так всю жизнь и толчет. В жизни ей положительная нравственность чужда. Знает она лишь отрицательную — срам. Ну, а в искусстве у нее и отрицательной нет.
Алесь вспомнил Гелену.
— Это неправда, дедушка... Я говорю о жизни.
— Я и не говорю, что это всегда правда. Если полюбит, то, для любимого и только для него, она способна на то, чего и миллион мужчин не сделают... К сожалению, нельзя любить всех художников и поэтов. Их много, да притом некоторые умерли, а некоторы бедны...
Хитрый, с искрой, глаз искоса смотрел на Алеся.
— Они, братец, неэстетический пол. Греки были не самые большие дураки, если не пускали их в театр. — Улыбнулся. — По крайней мере, можно было хоть что-то слышать.
— Даже если так — они благословляют нас на подвиги. Вся поэзия — от любви.
— Скажи: вся гибель поэзии от любви. Мильтон правильно сказал своей жене: «Любимая моя, тебе и другим — вам хочется ездить в каретах, а я желаю оставаться честным человеком». К сожалению, преобладающее большинство людей отдает предпочтение каретам перед убеждениями.
Сделал вид, что плюет.
— Ну вот и научился... Как, скажи ты, научился!.. И стиль разговора женский: «преобладающее... предпочтение... перед убеждениями...» «Пре-пред-перед...» Тьфу!
— Мне кажется, вы не правы. Красивая коробка не может быть создана для некрасивых вещей. Где же логика?
— Видите вы, от кого логики захотел? От Бога. Ты что, не помнишь истории с Валаамовой ослицей. Самая нелогическая история не только в Библии, но и во всей истории человечества. А действующие лица: старый осел Валаам, его ослица да Господь Бог.
Чмокнул губами.
— Он такой и есть. В грязную суму шкуры Сократа сыплет золото, в дивной красоты кожи разных там Клеопатр, Феодор и Мессалин кладет уголь и грязный мусор... Да и притом, кто тебе сказал, что женщины красивы?
— Ну, знаете...
— У женщин, например, плохая архитектура. Их архитектура — это пирамида Хеопса либо древнеиндийские «ступы». А теперь архитектура все больше и больше идет к архитектуре мужчины. Увидишь, вскоре будут строить, чтобы внизу было тонко, а вверх расширялось.
— Отчего ж до сих пор так не делали?
— Так как не умели. Это, брат, сложно, чтобы высотное строение не теряло центра тяжести, а, как мужчина, витало и плыло в воздухе, чтобы внизу все просматривалось через колонны, а вверху было шире. Боженька и тот едва управился, а мы пока зодчие похуже. Все нас, по неумению, к земле тянуло: сужали, чем выше, стены да контрфорсами их подпирали.
Губы деда смеялись. За эти новые, свеженькие, только что рожденные мысли он нравился сам себе.
— Мужчина сложен более красиво. Конечно, кроме меня на старости лет. Ну и потом, он никогда не считает признаки — вещами. Она всегда скажет: «Лучи — это главное в солнце»; редко скажет: «Солнце бросает свои лучи» (это лишь одна Ярославна лодумалась, да и то со слов поэта) и никогда не скажет, как Данте: «Умолк солнечный луч...» Э, братец, даже лучшие из них — детские и близорукие, за что и любим, ведь нам надо кого-то защищать.
И спросил внезапно:
— Ты читал хороших поэтов-женщин?
— Сафо.
— То-то я и замечаю, что ей всю жизнь была в тяжесть ее женственность.
— Но ведь поэтесса.
— Это ее такой Фет в переводах сделал, — без колебания, «ничтоже сумняшеся» сказал дед.
— Так, может, еще появятся.
— За три тысячи лет не появились, а тут появятся. Природа не делает скачков.
Невозможно было с ним спорить, всегда он был прав.
— Ты, дедушка, совсем как Могилевский Чурила-Баранович, — не очень воспитанно возразил разозленный Алесь.