Критическая Масса, 2006, № 4 - Журнал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
12 «И тогда мир, окружающий поэта и населяющий его стихи, „истончается“: вещи умаляются, сжимаются, становятся неуловимыми, важны не они сами, а их предел» (229).
13 «Вот — бабочка, стрекоза, поле, речка, холм и т. д. …но эти „предметы“ поэзии Аронзона высвечиваются в ней только потому, что каждый из них стремится к пределу — уничтожению, небытию, молчанию-уже, молчанию-сейчас, молчанию-здесь-где-оно-невозможно. Воспринимая стихи Аронзона, мы как бы разрываем слово, оно оказывается оболочкой, „кожурой“ — оболочкой, скрывающей то, о чем можно подозревать в момент любви» (229).
14 «И в „состязании“ двух поэтов, Бродского и Аронзона, мне кажется, будущее за последней, ибо она нерепродуцируема, неповторима» (229).
15 «Я помню один разговор с Лёней, открывший для меня до тех пор закрытую сторону поэзии» (229).
16 «Аронзон говорил о том, что есть два подхода: подход мастерский, мастеровитый, когда мы более или менее совершенно и красиво описываем нечто, как это делает, например, Пушкин в „На холмах Грузии…“ — и подход совершенно иной: когда мы схватываем всё… весь мир сразу, забывая в этот миг и о литературе, и о себе, и о мире. Таков, говорил Лёня, „Последний катаклизм“ Тютчева. И тут же добавил: лучше я буду писать совершенные, мастерские стихи, для „Последнего катаклизма“ ни у кого из нас сил не хватит» (229).
17 «Но сейчас, перечитывая Лёнины стихи, я с удивлением вижу, как постепенно всё отчетливее обнаруживается в них „тютчевское“ начало. В ранних стихах есть любовь к Заболоцкому, есть чисто обэриутское движение к „распредмечиванию“ мира за счет того, что каждая вещь в стихе до отвращения приближена к глазам читателя, стоит перед нами как данность, как предметы и люди в стихотворении „Где кончаются заводы…“, где каждая деталь отвратительна, как „кальсоны не по сезону“, и забавна. При таком взгляде вещь утрачивала свою вещественность, человек — свою человечность. Это взгляд ближе, допустим, Владимиру Ибрагимовичу… канонически обэриутский взгляд» (229).
18 «Но поздние стихи Аронзона построены на противоположном — на любовании предметом и человеком. Это путь, где „развоплощение“ мира происходит за счет редукции, за счет снятия всего лишнего, „характерного“, явного» (229).
19 «Это связано с тем, что поэт ощущает себя растворяющимся центром мира, и здесь, по-моему, открывается еще один смысл, еще один пласт поэзии Лёни — религиозный, о котором мы молчим обычно, воспринимая лишь пластическую красоту стихов, забывая, что перед нами… так мне кажется, — феномен перехода от эстетического созерцания мира к религиозному восприятию всего, что нам дает мир» (229—230).
20 «Предмет, идея, вещь, человек, любовь — всё, что может быть названо в прозе, в стихах Аронзона — всё это подвергалось уничтожению, аннигиляции, действовала какая-то сила, аннигилирующая прозаическое содержание жизни» (230).
21 «Выявление духовного (зрительно предельного для всех видимых вещей)<…>» (230).
22 Книга о поэтике Аронзона осталась ненаписанной.
23 «„Корнями душ разваливая труп“ (последняя строчка сонета) — вот состояние, которое есть поэзия вообще… и… поэзия Аронзона» (230).
24 «Имеется в виду вступительное слово О. Охапкина, где творчество Л. Аронзона рассматривалось как начало „бронзового“ века русской поэзии, который является продолжением „серебряного“ века» (ПЛА , с. 394).
25 «Но и „связи“ и „переходы“ у поэзии есть и тогда, когда она еще не превратилась в историю поэзии. Эти „связки“ или „традиции“, как их называют, — просто захватывающий душу „из залы в залу переход“. Такие переходы часто реальнее самих залов. Так реальны стихи Аронзона» (230).
Из воспоминаний об Аронзоне Владимира Эрля
С Аронзоном я познакомился в начале 1965 года. Потом с ним долго дружил и был все время при нем, хотя в строгом смысле слова учеником его не был. Мы влияли друг на друга и даже строчки друг у друга крали. Аронзон радостно крал и радостно об этом объявлял. У меня же это получалось невольно.
Мы с Аронзоном сходились на том, что сама стихотворная строка, сам стихотворный слог проявляет смысл того, что сказано. Может быть, даже больше того, что хочется сказать. Для Бродского было важно сказать что . Конечно, довести это до виртуозной формы, но все-таки — что . Для нас же было главное как сказать. В этом смысле подход у Бродского, условно говоря, европейский и упертый, а для Аронзона и меня ближе было восточное мировоззрение — точнее, дальневосточное (Индия, Япония, Китай). В восточной поэтике есть термин «чхая», который означает недосказанность…
Аронзон рассказывал мне, что именно он познакомил Бродского с «ахматовскими сиротами». То есть Бродский пришел на то место, которое занимал в этом кругу Аронзон. Иосиф (или его друзья?) очень скоро начал вытеснять Леонида из этого круга. Какое-то время он еще пытался писать в том стиле, который был принят в этом «клубе», но уже году в 62-м Аронзон стал «ахматовцам» неинтересен. А в 63—64-м, полностью освободившись от их влияния, он пришел к совершенно другой просодии. Я считаю, что первым стихотворением именно Аронзона как поэта был текст «Послание в лечебницу». Это как бы соревнование с Бродским. В ту пору пользовалось известностью стихотворение Рубцова: «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…». У Бродского тоже был текст «Холмы» («Ты поскачешь во мраке…»). Кто написал первым, я не знаю2 . Аронзон в размере тех же «холмов» написал стихотворение, которое стало манифестацией совершенно другой поэтики.
Он общался со всем нашим кругом [«поэтов Малой Садовой»]. Но как только мы объявили о создании собственной школы под названием Хеленуктизм, у нас с Аронзоном началась литературная война. Аронзон дразнился, посвящал нам едкие эпиграммы. Мы отвечали тем же. Несмотря на это Леонид был фантастически смешливый человек. Очень наивный — его можно было до бесконечности разыгрывать. Можно было подбить на любую авантюру.
Тем не менее Аронзон был для нас большим авторитетом. Когда я с ним познакомился, разница в годах казалась чудовищной: мне — 18, ему — 26. Он очень любил брать на себя менторский тон. Это, конечно, выводило меня из себя, и дело частенько доходило почти до драк. Мы сражались на водяных пистолетах. Однажды, зайдя к Аронзону, мы так отделали его квартиру и самого хозяина, что его можно было буквально выжимать.
В то время, когда мы с ним общались (до ссоры в 67 году), работал он в вечерних школах. Преподавал русский и литературу. Школа для него была каторгой, хотя ученики его очень любили. Причем ему даже повезло, что он попал в вечернюю (по «пятому пункту» в обычную не взяли), так как общался он с людьми уже достаточно зрелыми, с которыми было о чем поговорить.
Потом писал сценарии для научно-популярных фильмов. Неплохо зарабатывал, на студии его ценили. По нашим меркам его можно было назвать весьма состоятельным.
Тем не менее его самоубийство не было для нас совсем уж неожиданным. О суициде он говорил всегда, с первого момента нашего знакомства. Помню, еще в 65 году он мне сказал: «Володя, ведь понятно, что нам впереди ничего не светит. Пока все это делается (имея в виду советскую систему), нам все равно не удастся ни напечататься, ни жить по-человечески. Давай напишем коллективное письмо: пускай нас расстреляют к чертовой матери. Все равно мы будем внутренними врагами до конца своих дней». Некоторое время мы носились с этой идеей, но разговорами все и кончилось. Хотя вполне могли бы и написать3 .
Версию о том, что Аронзон стреляться не хотел и это был несчастный случай, я считаю сомнительной. Ведь он застрелился фактически на глазах у Алика Альтшулера. Последние трое суток они были вдвоем в горах под Ташкентом. И Алик все время следил за Л., чтобы тот с собой что-нибудь не сделал. А Аронзон его постоянно разыгрывал — хватал ружье со стены и выскакивал наружу. Алик — за ним — отнимать. В какой-то степени это была игра. Возможно, Аронзону просто доставляло удовольствие так садистски играть с Аликом. Но однажды Алик не уследил и раздался выстрел. А когда пришел, у друга был уже полный живот дроби.
Причины суицида, на мой взгляд, были в большой степени метафизическими. Было в этом поступке что-то кафкианское — Аронзон всю жизнь бредил Кафкой.
Рита очень горевала…
Участвовала в организации вечеров памяти. Много сделала для того, чтобы машинописи Л. А. ходили по рукам. При жизни Аронзона было опубликовано только одно стихотворение, написанное специально для печати, — про строительный кран. И то в газете «Комсомолец Узбекистана». Плюс четыре стишка, написанных для детей. Получались они часто вымученными. (У меня то же самое: если пытаюсь писать по заказу, для заработка, получается настолько безобразно, что любой советский поэт напишет гораздо лучше.)