Воспоминания о Юрии Олеше - Юрий Олеша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не знаю, можно ли по сохранившимся отрывкам воссоздать так и не написанную Олешей пьесу, но эти отрывки так же прекрасны, как эскизы художника к будущей картине. Как мы наслаждаемся эскизами Иванова или Репина, точно так же мы испытываем огромное удовольствие от этюдов Олеши и с уважением и осторожностью входим в лабораторию творчества, оставленную нам писателем. В этой лаборатории мы снова встречаем черты, которые в своей совокупности и определяют особенности драматургии Олеши. Его этюды носят особый характер. В них как бы заключено зерно будущих пьес. И в них Олеша сохраняет свою парадоксальность. Он держит зрителя в постоянном напряжении. Согласно правилам его драматургии необходимо ставить действующих лиц в затруднительнейшие, но вполне оправданные "предлагаемые обстоятельства", чтобы зритель вместе с ними задумывался, тревожился, искал выхода.
Подробные мотивировки не очень заботят Олешу. Он предпочитает одну ясную и точную мотивировку многим причинностям, - с его точки зрения, излишек мотивировок может только сбить с толку читателей.
Я уже писал, что Олеша удивляется миру, он открывает его как бы заново, точно так же он обостряет любую ситуацию, чтобы ее заново увидел зритель. Заботясь о начальной свежести впечатлений, он понимает, что ее нельзя добиться без упорного совершенствования мастерства. Он скрупулезно работает над пьесой (урок драматургам!), достигая, я бы сказал, концентрированной чистоты, умело направляя внимание зрителя на то, что нужно ему, Олеше, что делает его сложную мысль отчетливой, ясной. Порой он пробует приемы, взятые из арсенала привычного театра. Так, вряд ли сон Кавалерова в "Заговоре чувств" может быть причислен к тем новым и чистым приемам, которых добивается Олеша. Но Олеша неизмеримо чаще экспериментирует, ведь ему нелегко давалось овладение приемами того театра, о котором мечталось. По его лабораторной работе видно, каких усилий и какой изобретательности стоило Олеше находить эту предельную прозрачность, за которой, повторяю, скрывается сложность.
Из десятков приемов, рожденных его беспредельной фантазией, он выбирал наиболее прозрачные и наиболее точные. Он понимал действенную сущность театра и тяготел к некоей новой мелодраме. Ее элементы, несомненно, наблюдаются даже в "Заговоре чувств", еще в большей степени - в "Списке благодеяний". Но мелодраматизм получал у Олеши новое применение, как бы заключая в себе свою противоположность. Мелодраматические ситуации канонической драматургии данного жанра были рассчитаны на явно чувствительное восприятие зрителя, на сладкое "дрожание чувств" актера. Пьесы Олеши совершенно лишены подобного оттенка. Он отнюдь не проливал слез над судьбой актрисы Гончаровой и отнюдь не сочувствовал страданиям Кавалерова. Несмотря на удивление перед миром, Олеша в своем удивлении трезв и реален. Измышляя обостренные сюжеты пьес и повестей, он ни на минуту не теряет конкретной почвы; они вещественны, предметны. В его повестях и пьесах появляются даже элементы натурализма, натурализма отвращения, но они как бы оттеняют поэтическое начало произведений. Метафора является основным качеством, основным законом его драматургии, она выражается в самом сценическом слове, которое никогда не носит узкобытового характера, подчиняясь определенному ритму, оно всегда скрывает в себе частицу поэзии. Расшифровывая пьесы Олеши, мы часто рискуем лишить их обертонов, составляющих их неповторимую прелесть, и сложнейших ассоциаций, возникающих в сознании читателя. Ведь дело не только в блистательном диалоге или обилии сравнений, которыми усеяна драматургия Олеши. Подушка Ивана Бабичева, колбаса Андрея, гадкий утенок, серебряное платье, флейта западноевропейского антрепренера, появление бога песен Улялюма - все это перечень сценических метафор, за которыми скрываются образные и притом совершенно конкретные философские понятия. Старый мир непосредственно связан с подушкой Ивана Бабичева, стремление к благу - с колбасой Андрея Бабичева, образ гадкого утенка - с мечтой о славе Лели Гончаровой, флейта антрепренера - со спекуляцией на искусстве, тема безработицы парадоксально связывается с образом Чарли Чаплина.
Олеша отрекается от символизма, но он бесконечно верит в метафорическую силу театра. От этого так убедительна прозрачная лексика Олеши. За текстом его диалогов скрывается глубокий подтекст, и только поняв его, можно проникнуть в творчество Олеши.
Олеша очень сценичен. Он чувствует театр и его законы, он приемлет театральные требования, но одновременно, как подлинный драматург, диктует и свои непреложные требования театру, и театр, обязан им подчиниться, как бы трудно ни было их воплотить. Такое взаимодействие плодотворно, оно и составляет основу творческого содружества двух таких разнородных элементов театра, как драматургия и сцена.
Мне кажется, что драматургия Олеши получит новое и сильное освещение на сценах наших театров.
1969
M. Яншин
Я не помню точно, где и когда, при каких обстоятельствах я встретился впервые с Юрием Карловичем.
Вероятнее всего, это было в году 1928-1929-м.
Но знаю точно, что при первой же встрече был околдован этим чудесным волшебником. Да! Да! Именно волшебником. Мне кажется, поэтому он так привлекал к себе людей разного возраста, разных профессий, в разное время. Он удивительно умел возвращать к воспоминаниям взрослых, даже старых людей, к воспоминаниям светлым, к воспоминаниям детским, юношеским, лучшие мечты, лучшие движения души. Он и сам напоминал либо доброго гнома, либо мушкетера. Бесстрашного, очаровательно дерзкого; он пробуждал мужество, великодушие, щедрость, доброту. Он как бы подбадривал вас на выбор лучших путей в жизни. Он был фантастичен. Его фантазии были реальны, как у Гоголя, - недаром он так любил его и часто говорил о нем. Он был влюблен в Маяковского. Его восхищала поэзия Ахматовой. Ему казался Вертинский чудесным поэтом, неповторимым в своем жанре. Он тут же мог говорить о "Казаках" Толстого и с восторгом повторял, как он уверял, "рефрен": "А горы!" Ему нравился Уайльд и многое и разное, но сам он оставался Олешей, неповторимым и самостоятельным.
Вспоминаю его в Ленинграде в обществе Валентина Катаева, всегда ироничного, с присущим Катаеву сарказмом, талантливого Давыда Григорьевича Гутмана, остроумного, элегантного Стенича, Льва Никулина, мрачного Мих. Мих. Зощенко. Почему-то всегда разыгрывали Никулина. Помню, как веселился Юрий Карлович рассказу Стенича о соседе-грузине, у которого умерла теща и который с утра названивал всем старухам - подругам тещи - и говорил одну и ту же фразу каждой старухе: "Слушай, детка, вот какая картинка - Татьяна Леонидовна скончалась! " Так и пошла эта фраза потом в жизнь: "Слушай, детка, вот какая картинка". Помню встречи в Доме Герцена, в "Жургазе" (так называли летний ресторан артистов, писателей, художников). Вспоминаю встречи у В. В. Маяковского в Гендриковом переулке. Помню, как радовался Олеша, обыгрывая В. В. в карты. Играли Катаев, Регинин и я. Регинин и я довольно быстро проигрались, а Катаев и Олеша, которые не умели играть, обыгрывали Маяковского. В. В., проиграв карманные деньги, лез в стол, потом в шкаф, и когда проиграл все, то, по предложению Катаева, играли на карты, и карты были проиграны Маяковским. Вот тут была радость! Как они, "пижоны", не умеющие играть, обыграли могучего и настоящего умельца. Радовало Олешу, конечно, это, а отнюдь не деньги, которые, кстати, он не "умел считать". Но, конечно, самая близкая встреча была на "Трех толстяках".
В МХАТе была принята инсценировка "Трех толстяков" (я имею в виду постановку 30-го года), режиссер H. M. Горчаков, художник Б. Эрдман, музыка В. А. Оранского. Мне была поручена роль доктора Гаспара. Помнится, что мне завидовал даже такой великолепный артист, как M. M. Тарханов. Я был совершенно влюблен в пьесу. Суок играла чудесная актриса Верочка Бендина, Тибула - Завадский, клоуна - Раевский, тетушку Ганимед - Зуева, трех толстяков - Кедров, Ливанов, Орлов, продавца шаров - Топорков. Помнится мне, что с Ник. Мих. Горчаковым, с которым у меня всегда были чудесные отношения и с которым я не раз встречался в работе, возник конфликт. И вот на какой почве. Замечательную музыку написал Виктор Александрович Оранский. Особенно мне нравился вальс на "абрикосовых косточках", который исполняла Суок. Но что касается декораций, которые делал Борис Робертович Эрдман (Б. Эрдман - талантливый художник, с которым я впоследствии очень много работал как режиссер), декорации, как мне казалось, совсем не найдены были для Олеши, для его поэзии. Поэзии Олеши, мне чудилось, должно найти прозрачность, легкость, она как звон первого льда, когда пустить по нем камушек. Это скорее легкий шелк, это свет, а никак не громоздкость, крашеная фанера, условные, тяжелые деревянные станки. Умение Олеши - в поэзии одушевлять неодушевленные предметы и найти образы людей в неодушевленных предметах. Рассказывая, клоун говорит: "Я шел по улице. Красивые цветочницы продавали цветы. Розы плавали в мисках, как лебеди. Мимо меня прошли два франта, и один сказал другому: "Посмотри, у этого прощелыги сшита куртка из борща!" Или в роли Гаспара: "Платье... оно розовое? Нет... Сказать розовое, это значит ничего не сказать. Розовое бывает и мыло, розовый бывает и язык, который показывает шалун. Сказать, что оно розовое, это значит сказать, что оно цвета мыла или цвета языка. Какое дурацкое сравнение! Нет! Оно звенит, оно шелестит, как золотой, слепой летний дождь!"