Любовные письма великих людей. Соотечественники - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Майковых все то же. Вчера, в воскресение, особенно живо вспомнили Вас. Были Кошевский и Михайлов.
Пели, между прочим, Птичку, даже двух, старую и новую. Михайлов пел известный Вам романс из Риголетто. Ко мне время от времени подходили Евгения Петровна, Старушка с вопросом: отчего я мрачен, апатичен, неподвижен, а другие замечали просто, что я «толст». У меня вертелся на языке каламбур, что я «отолстел» совсем, но я умолчал. Хотел быть Тургенев, да обманул, были Льховский, Константин Аполлонович, Дудышкин, Солоницын и больше никого. Перед ужином я поссорился с Евгенией Петровною, а за ужином со Старушкой. Евгения Петровна спросила меня, «о чем она думает». «Об ужине, не перегорело ли жаркое», – сказал я, потому что в это время накрывали на стол. «Что я, кухарка, что ли?» – возразила она. «Гостеприимная хозяйка», – отвечал я и поспешил испросить прощения, с поцелованием руки. А со Старушкой мы тихонько заспорили о том, где Вы сидели за ужином: она говорила, что по левую руку Евгении Петровны, а я утверждал, что по правую. Обратились к Евгении Петровне. «Маменька забыла», – сказала Старушка и вместо того, чтоб спросить, где сидела Елизавета Васильевна, спросила: «Не правда ли, maman, она здесь сидела?» Евгения Петровна согласилась с ней. Такой вопрос показался мне недобросовестным, и я назвал это «кошачьим поступком». А Старушка упрекнула меня, что в моем характере исчезла мягкость и доброта с некоторых пор, что я был очень хорош, а теперь нет. И человек мой то же говорит. Но с утра сегодня я опять подобрее. Вчера был еще Бенедиктов. Аполлон опять читал Подражание Данту и опять произвел большой эффект. В самом деле это очень хорошо.
Что за погода: дождь льет, слякоть. Это, право, от того, что Вы уехали. Воспоминание о конфектах преследует меня до сих пор: ложный стыд появиться с коробочкой и навлечь несколько насмешек удержал меня от довольствия угодить Вам. Нет, видно еще я мало люблю Вас. Теперь не могу мимо кондитерской равнодушно пройти. Как-нибудь постараюсь прислать – да как? С Кладбищевым не пошлю – съест… Это все Вы виноваты.
Дайте ручку, обе – и прощайте пока. Ваш верный, верный и преданный друг
Гончаров.
Глупо письмо: где ж взять ума? Ведь Вас уж нет. При Вас у меня были какие-то крылья, которые отпали теперь.
И. А. Гончаров – Ю. Д. Ефремовой
(Петербург, 25 октября–6 ноября 1847 года)
Долго намеревался я медлить ответом на Ваше письмо, Юлия Дмитриевна, в отмщение (если это только отмщение) за продолжительное молчание. Но сегодня получил огромную работу по службе и сегодня же прощаюсь с своею ленью и свободой по крайней мере на месяц. Молчать еще месяц – это значило бы слишком далеко простирать свое мщение: да за что же наказывать и себя? Итак, мои последние свободные минуты принадлежат Вам, и я нахожу, что лучше употребить их нельзя. Смотрите, сколько комплиментов в одном только вступлении! о, я знаю, что Вы любите. Присовокупляю еще один: я любовался Вашими письмами и особенно последним, вот этим, на которое отвечаю, но чем любовался? Нежностью и легкостью пера, что ли, или чувствительностию, которая сквозит даже в обыкновенных фразах и всегда обличает женщину, или, наконец, игривою и кокетливою болтовнею: вовсе нет! А любовался я Вашим навыком писать письма, Вашею дипломатическою манерою, потом господствующею в них консеквентностью[21] и степенностью. Право, так: не сочтите этого, ради бога, за насмешку. Так и представляю Вас себе с пером в руке за этими письмами, с задумчивою миною, немигающими глазами, сидящею прямо (отчасти и по причине тесной шнуровки: станете ли Вы делать такое важное дело в парессезке[22]?), словом, воображаю Вас в каком-то строгом чине, пишущею к бесчисленным, разбросанным по всей России тетушкам, бабушкам, в том числе еще и к Ивану Александровичу. При такой практике по тетушкам и бабушкам как и не приобресть навыка! А Вы еще скромничали – как писать. Впрочем, среди этих стройных и строгих фраз есть одна, которая много смягчает серьезный тон письма: она уверяет, что Вы «не забываете друзей», а самолюбие внушает мне смелость принять это отчасти и на свой счет. A propos[23] о друзьях и т. п.: почему Вы считаете меня до такой степени бесчувственным, что я позволяю даже тревожиться о братьях, когда в тех местах, где они живут, холера! – Помилуйте, в Симбирске и холера и беспрестанные пожары, а там у меня у самого живут мать, брат и две сестры: как не потревожиться?
Лучшее место, однако ж, Вашего письма есть то, где Вы обещаете приехать в декабре. Но зачем так долго! Нельзя ли в ноябре? По крайней мере, сдержите слово хоть в декабре. Я как отъявленный эгоист не стыжусь признаться, для чего я очень усердно желаю этого. У меня, за отъездом Вашим, один вечер пропадает совсем; как он настанет, то есть такой вечер, когда я, по моему предположению, был бы у Вас на креслах у окна или на маленьком диване, курить папироску, и то спорить с Вами и сердить Вас, то тревожить Вас и даже нагонять на Вас минутную тоску преподаванием своей печальной теории жизни – и вдруг этого ничего нет! Как я ни старался забыть эти вечера и делать в то время что-нибудь другое – невозможно. Я и играл, и читал, и ходил к так называемым друзьям, прибегал даже к решительным мерам, как-то – к крепким напиткам, – нет, один вечер остался незаменим в неделю (вот уж, кажется, пятый комплимент в письме, и какой комплимент: почти весь построен на правде, а если и есть ложь, так разве самая малость). Приезжайте же поскорее. Отчего же это Вы не читаете «Современника»? А здесь-то хлопочут посылать его к Вам. Рекомендую Вам там в октябрьской книжке письмо Герцена из Парижа, из Avenue Marigny – потом в «Смеси» помещается всегда resume[24] всего, что творится замечательного на белом свете, и у нас и за границей, следовательно, Вы узнаете, что было здесь без Вас.
На вопрос Ваш, что делается в литературном мире – ответ немудреный, то есть все то же: капля меду и бочка дегтю. Мы ожидаем теперь много хорошего от Белинского: он воротился здоровее и бодрее – только надолго ли, бог весть. Но ведь и прогулки за границу, между прочим в Париж, много помогли ему. Он уж что-то пишет к следующей книжке.
Благодарю Вас за участие к моим трудам. И тут утешительного нечего сказать. Нового ничего нет, да сомневаюсь, и будет ли. Есть известный Вам небольшой рассказ, довольно вздорный: он появится в январской книжке. А теперь он пока у меня, я перечитываю его, кажется в шестой раз, и все никак не могу истребить восклицательных знаков, наставленных переписчиком, черт знает зачем. Мараю, мараю, где-нибудь да останется. Вот чем пока ограничивается моя литературная деятельность. А то хожу повеся нос, что не мешает мне, однако же, исправно кушать и почивать, ношу с собой везде томящую меня скуку ко всякому труду, особенно литературному, чувствую холод, близкий к отвращению, и только вот в эту минуту, то есть за этим письмом, тружусь с особенным удовольствием, не знаю почему (шестой комплимент и уж этот весь чистая правда, иначе письмо не было бы так длинно). Вы говорите, что у нас талантливые люди пишут мало, а бездарные много; и Белинский точь-в-точь этими словами твердит то же самое, а талантливым людям все неймется: не пишут, бестии! Я тоже немало ругаю их. Степан Ceменович Дудышкин начинает входить в моду: умные и дельные его статьи в «Отечественных записках» и частию в «Современнике» замечены и расхвалены всеми умными и дельными людьми…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});