Учебник по выживанию в новой стране - Лара Габриель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Школа была хорошая, но обыкновенная. Не английская, не спец, просто хорошая школа, с хорошим директором. Маму взяли. Она подняла преподавание химии в ранг святости. Каждый человек должен знать, как и в какой последовательности вращаются атомы вокруг ядра, сколько их, в какую сторону. Оказывается, самого атома нет, есть только поле его волнового движения. Как это выглядит в жизни, как на самом деле происходит, мама объяснить не могла. Я же, стараясь реально представить, что как происходит, просто вставала в ступор. И материя и волна. Поди в десять лет разберись. Химию в школе преподавали с восьмого, я же после своей учебы приходила к ней в школу, садилась на заднюю парту со старшеклассниками. Слушала, представляла. Что могла. Многие умы вставали в тупик в представлениях. Хороша теория та, что работает. Работало на бумаге. Пока не сделали поздние опыты, пропустив электрон через щель, по-моему, Резерфорд. Позднее еще. Тогда наконец-то смогла представить реально.
Вся моя жизнь состояла из химии. Мама наскоро готовила еду, снова раз за разом обсуждая свою любимую химическо-преподавательскую тему. К восьми моим годам объявила грандиозный проект. Будем создавать таблицу Менделеева. Не саму таблицу — она от Менделеева досталась, продолжалась в моей жизни новыми найденными элементами, которые с полураспадом полным, но очень краткосрочным. Смогли засечь 109, 111.
— Сейчас уже 118, — мирно беседовали мы с мамой, поедая грибной суп на веранде. Обмениваясь новостями под теплым осенним коротким голландским солнцем.
Моя реальность встала на дыбы. Решено было построить таблицу на стене, со всеми движущимися макетами электронов, облаков. Из дерева, металла, целой кучи проводков, из которых я плела изумительные косички тройные и шестерные. Куча распиленной на элементарные участки-домики по размеру фанерки распласталась посреди класса. Маленькие лампочки выполняли функции бегающих по своим орбитам электронов. В каждом домике закономерность. Металлы к металлам, газы к газам. Все, как в природе, стройно. Неохватно. Мама взялась охватить. К ней присоединились родители. Им хотелось донести своим чадам чудеса природы в наглядном виде. Чтобы не только читали, но и видели. Вопрос понимания связи теории с практикой в химии совсем не стоял. Такого было мало. Да разве только в химии? Многие совхозы засыпали кучами азотных удобрений поля. Поскорее свалить, уехать. Тракторных водителей учили химии. Должны были по идее понимать, что дают яд еде, фактически травят население. Не думали. Не соединяли. Не научили. Строили.
Коммунизм.
Маму я стала видеть еще реже. Ездила к ней в школу, стояла за дверью, подглядывала, как идет менделеевская стройка века — так я это про себя назвала. Видела, как растут электронные домики. Мой был пуст. Мама строила. Памятник Менделееву. Заполняла его ячейки. Понятно, как он обрадовался, увидев свое детище на стене школы. Захотел посетить мою маму, увидеть.
Каждый раз, в надежде залучить ее внимание, с ней можно было разговаривать только химически, я волей-неволей выучила этот странный китайский язык формул, кристаллических решеток. Из интереса сливала разные жидкости, делая опыты в ее подсобке, соединяя порой несоединимые ингредиенты. Щелочи. Кислоты. Небезопасное занятие для ребенка. Мне нравилось, когда жидкость с шипением вырывалась из пробирки. Их привозили в деревянных ящиках. Много. Можно смело играть, разбивать.
Детство и отрочество прошло в пробирках. Я ими пила, мыла кисточки, рисуя красками ими же, ожидая окончания химической службы достойного соратника Менделеева. Обычно мама задерживались допоздна. Мне было четырнадцать на торжественном открытии Таблицы. Как водится, завесили белой простыней, потом сдернули. На открытии присутствовали все учителя химии области. Сама пылала гордостью.
Ни у кого в районе. Может, даже во всей стране! Действительно, такого не было. Это правда. Химия не стала моей основной наукой, хотя разбиралась я даже очень. Закончила по собственной инициативе школу юных химиков в питерской Техноложке. Могла поступать на факультет химии без экзаменов. Может, была бы Эйнштейном или Горяевым. Мама не пустила. Одну. В Питер. Побоялась. То, что я учила в школе тогда в пятнадцать лет по собственной прихоти, учат здесь в Голландии по окончании университета. Образование хорошее, глубокое, даже отличное в тех лет России. Вот почему теперешняя русская наука не блещет. Не звучит. Многие имена ученых во всех областях, особенно в прикладных в Европе, в Америке звучат на русский манер с окончанием — фф: Иванофф, Петрофф, Горяефф.
По всему миру.
Извилистый путь.
Известны всем.
Русские.
Ученые.
Глава 18. Брат уходит. Небытие
Его сморщенное, измученное тело, похоже, сдавалось, не выдерживая такого бездумного, варварского обращения. Тонкие, в жилах, руки, ноги, подмышки и пах в синюшных пятнах от бесконечных доз больше не выдерживали нагрузки и отказались совсем.
Жалости не было, было разочарование, бессилие что-то изменить. Бесцельно прожитые братом годы.
Виделись мы редко. Ходили на майские, принаряженные, к дедушке Ленину, сидели у его постамента на каменных плитах внизу у подножья. Бегали вокруг его каменной фигуры с протянутой, указывающе-благословляющей рукой, выброшенной им далеко вперед, как бы определяющей путь многим поколениям. Жест этот рассматривался потом по-разному. По одной удивительной версии — жест усмирения, магическая сила в действии. Усмирение толпы.
Путь был указан ошибочно. Кабы это знать тогда, когда мы бегали в детстве, можно было бы изменить маршрут, но мы все прошли этой дорогой, кто как, но прошли.
Брат не прошел, застрял на полдороге, свернув потом совсем в никуда.
После ритуального движения по кругу, отдачи дани деревянному истукану прошлого шли в парк-Ботанику, взрослые отдельно, мы, дети, — отдельно. Там, придя, расстилали простынку, сначала большую, на которую вываливалась из сумок снедь — слегка придавленные местами яйца вкрутую, заранее сваренные в большом количестве каждым из участников пиршества — семьей, первые огурчики, ярко-зеленые, с черными пупырышками и еще свежим налетом утренней росы, пахнущие этой росой и настоящими огурцами. Как хороши, как свежи они были, эти огурцы, запах преследовал потом всю жизнь, запах молодых огурчиков единил наше детство… Редиска с бабушкиных огородов, выращенная у себя под окнами, на маленьком куске земли, оставленном нашим бабушкам как бы в насмешку — а так выживете. Выжили. Сухая рыба, под смешным, но весьма почитаемым названием «рыбец». В хорошие годы — докторская, которую тут же кромсали маленьким тупым перочинным ножом, взятым из дома по случаю праздника дядей, перья свежего темно-зеленого лука.
Горка росла. Мы, дети, с жадностью смотрели на эту скатерть-самобранку, заранее голодные, пока еще чистенькие, причесанные по тогдашней моде с заплетенными двумя косичками с большими нелепыми капроновыми бантами на обе стороны и стриженными наискосок мамиными тупыми ножницами одинаковыми челками.
Поодаль стелилась простынка поменьше — детям. Мы, дети, не допускались к общему столу. Дети должны были вести себя благостно, называлось — вести себя хорошо. Кто не помнит эту фразу-заклинание? Сказанную тысячу раз за день и так и не нашедшую воплощения в жизнь. Мы по определению, заведомо показывая чудеса дрессировки, должны были не мешать, не нарушать границы взрослого залихватского гулянья, не кричать, не бегать, не шалить.
Идеальный образ строителя коммунизма.
Вымысел.
Мираж.
Морок.
Липовый стандарт прошлого, так глубоко засевший в наши умы и сердца.
Мы, тем не менее, бегали, кричали, шалили. Постоянно драли друг друга за косы и чубы, отрывая взрослых взбалмошными криками, громко крича имена обидчиков вслух, напрягая пространство.
С продолжением праздника дела до нас уже никому не было, бутылки были опорожнены.
Затягивалась дремучая своим тоном песня.
«У церкви стояла карета, невеста всех краше была…»
Песнь эта пришла издалека, из прошлого нашей семьи. Тон песни был такой жалобный, тянущий откуда то изнутри, из самого живота.
Печаль.
Сожаление.
Безнадега.
Закладывался стандарт проживания, тон дальнейшего существования в детские, неокрепшие сердца.
Эта песня от сердца старших фамилии передавалась поколениями, утверждая безрадостное страдание как доблесть, как смысл, как правильность, как «так надо».
Надо быть сострадательным в песне, но не видеть своих надоевших рядом детей, не понимая значимость данного мгновения. Такая вот сострадательность на потом.
Насытившись и напившись, кто-то таки вспоминал про нас, будущее поколение страдателей.
Собирались в кучку, и мы шли гуськом к ручью.
Потом ручей назвали святым, и просто так, без понимания святости момента, туда уже было не залезть, а тогда еще можно было. Мы с радостным гиканьем прыгали в холодную, обжигающую тельце воду, вереща от радости общения с природой, смеясь несанкционированно и гогоча.