Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк - Чайковский Петр Ильич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, с одной стороны, я еще связан крепкими узами с церковью, с другой, я, подобно Вам, давно уже утратил веру в догматы. Догмат о воздаянии в особенности кажется мне чудовищно несправедливым и неразумным. Я, как и Вы, пришел к убеждению, что если есть будущая жизнь, то разве только в смысле неисчезаемости материи и еще в пантеистическом смысле вечности природы, в которой я составляю одно из микроскопических явлений. Словом, я не могу понять личного бессмертия. Да и как мы можем себе представить вечную, загробную жизнь вечным наслаждением? Но для того, чтобы было наслаждение и блаженство, необходимо, чтобы была и противоположность его - вечная мука. Последнюю я отрицаю совершенно. Наконец, я даже не знаю, следует ли желать загробной жизни, ибо жизнь имеет только тогда прелесть, когда состоит из чередования радостей и горя, из борьбы добра со злом, из света и тени, словом, из разнообразия в единстве. Как же представить себе вечную жизнь в виде нескончаемого блаженства? По нашим земным понятиям, ведь и блаженство, если оно ничем и никогда не смущается, должно, в конце концов, надоесть. Таким образом, в результате всех моих рассуждений, я пришел к убеждению, что вечной жизни нет. Но убеждение - одно, а чувство и инстинкт - другое. Отрицая вечную жизнь, я вместе с тем с негодованием отвергаю чудовищную мысль, что никогда, никогда не увижу нескольких дорогих покойников. Я, несмотря на победоносную силу моих убеждений, никогда не помирюсь с мыслью, что моя мать, которую я так любил и которая была таким прекрасным человеком, исчезла навсегда и что уж никогда мне не придется сказать ей, что и после двадцати трех лет разлуки я все так же люблю ее...
Итак, Вы видите, мой милый друг, что я весь состою из противоречий и что, доживши до очень зрелого возраста, я ни на чем не остановился, не успокоил своего тревожного духа ни на религии, ни на философии. Право, было-бы от чего с ума сойти, если б не музыка. Вот, в самом деле, лучший дар неба для блуждающего в потемках человечества. Она одна только просветляет, примиряет и успокаивает. Но это не соломинка, за которую только едва хватаешься, это верный друг, покровитель и утешитель, и ради его одного стоит жить на свете. Ведь на небе, может быть, не будет музыки. Давайте же жить на земле, пока живется!
Теперь отвечу Вам на вопрос о моем семействе. Я должен Вас предупредить, что описание близких моих будет непрерывным дифирамбом, но я уверяю Вас, мой милый друг, что в похвалах, которые я буду расточать моим родным, нет ничего преувеличенного. Глава моего семейства - мой отец, старик восьмидесяти трех лет. Отец мой служил очень долго в горных инженерах и управлял, между прочим, очень долго Камско-Воткинским заводом, Вятской губернии, где я и родился. В 1848 г. он вышел в отставку и жил на проценты с небольшого капитала, который он приобрел за много лет службы. В 1857 г. этот капитал он отдал в руки одной авантюристки, посулившей ему золотые груды. Капитал этот пропал в том же году безвозвратно. В 1858 г. он снова поступил на службу и был четыре года директором Технологического института. В 1862 г. он вышел в отставку и теперь живет пенсией в Петербурге. Мать моя скончалась в 1854 г. от холеры. Она была превосходная, умная и страстно любившая своих детей женщина. В 1866 г. отец женился в третий раз. Мачиха моя - полуобразованная, но очень умная и необычайной доброты женщина, сумевшая внушить всем самое искреннее уважение своей нежной, беззаветной преданностью своему старому мужу. Мы все, т. е. сестра и братья, любим ее от всей души. Отец, некогда очень дельный инженер, теперь впал в ребячество. Он еще бодр и здоров телесно, но умственно очень ослаб. В нем осталась только его прежняя любовь к детям и ангельская доброта, которою он всегда отличался, но которая теперь проявляется как-то особенно трогательно. Про этого человека можно сказать, что он мухи никогда не обидел. Все остальные проявления его ума и души сделались чисто детскими. Памяти он почти совершенно лишился, особенно после опасной болезни, постигшей его в прошлом году. Братьев у меня четыре. Старший, Николай, служит по железным дорогам и живет в Харькове. Он женат, но бездетен. После него иду я, после меня брат Ипполит, живущий в Одессе, женатый и тоже бездетный. Затем идут известные Вам близнецы Анатолий и Модест. Без преувеличения можно сказать, что эти два молодых человека составляют по своим нравственным и умственным качествам очень приятное явление. Меня соединяет с ними одна из тех взаимных привязанностей, которая и между братьями встречается редко. Они гораздо моложе меня, т. е. им десятью годами меньше моего. Когда умерла мать, им было четыре года. Сестра была в институте. Старший брат, человек хороший, но не из особенно нежных, не мог им заменить ласковой и любящей матери. Конечно, и я не был для них матерью, но я с самой первой минуты их сиротства хотел быть для них тем, что бывает для детей мать, потому что по опыту знал, какой неизгладимый след оставляет в душе ребенка материнская нежность и материнские ласки. И с тех самых пор между мной и ими образовались такого рода отношения, что как я люблю их больше самого себя и готов для них на всякую жертву, так и они беспредельно мне преданы. Оба воспитывались в Училище правоведения. Анатолий служит успешно: он теперь товарищ прокурора в Петербурге. Модест - натура необыкновенно богато одаренная, но без определенной склонности к какой-либо одной сфере деятельности; служил не особенно блестяще, он больше интересовался книгами, картинами, музыкой, чем своими докладами. Мы все с беспокойством думали о его будущности, как вдруг одной нашей общей приятельнице (М-mе Давыдовой, жене директора Петербургской консерватории) пришла в голову мысль рекомендовать его некоему г. Конради, искавшему воспитателя для своего единственного глухонемого сына. Дело устроилось. Модест оказался вскоре превосходным педагогом. Он прожил год за границей для изучения метода воспитания глухонемых детей, и теперь он всей душой предан своему делу. Со мной теперь находится Анатолий. Вы спрашиваете, нельзя ли, чтобы после его отъезда ко мне приехал на смену Модест. Это было бы для меня величайшим счастьем. Есть маленькая надежда, что это устроится. Разумеется, это возможно только в том случае, если Конpади согласится, чтобы сын его отправился с ним. Для мальчика это. было бы очень кстати: он слабенький, ему нужен чистый воздух и теплый климат. Я говорю: есть надежда, потому что я просил об этом брата в письме из Рима. Знаю одно: если будет малейшая возможность, он приедет.
Сестер у меня хотя две, но первая (от первой жены отца) гораздо старше меня, живет на Урале, и я ее очень мало знаю. Что касается моей настоящей родной сестры, то я уже писал Вам о ней. Это в полном смысле слова безупречная, чудная женщина.
Вы совершенно правы, что лучше всего было бы мне вернуться в Россию. И между тем, это теперь невозможно, ибо некуда. В Петербург я не хочу и не могу ехать, потому что не могу жить там, не видя отца, а видеть его теперь мне нельзя. Вы знаете, что я женился отчасти, чтобы осуществить его давнишнее желание видеть меня женатым. Когда случилось мое бегство из Москвы, моя болезнь и отъезд за границу, все это пришлось от него скрывать, и до сих пор он не знает хорошенько, в чем дело. Ему только сказали, что у меня расстроились нервы и что я уехал не надолго за границу с братом, потому что жена моя, по своим делам, не могла уехать, хотя при первой возможности и собирается ехать. Это ему очень не понравилось, и насилу могли успокоить его. Настоящую правду едва ли он когда-нибудь узнает. Мне трудно было бы лгать ему в глаза, и на его расспросы о жене и почему я живу без нее (она ему очень понравилась) я бы должен был, наконец, сказать правду, а говорить правду ему страшно. Бог знает, как это на него подействует. Вторая причина, почему я не хочу ехать в Петербург, это та, что мне нужно там, так же как и в Москве, прятаться от огромного количества знакомых, родных, приятелей и т. д. Это тяжело, а прятаться необходимо: я в таком состоянии, что, кроме самых близких людей, не могу без ужаса и невыносимой тоски встретиться ни с кем. Третья причина: я ненавижу Петербург, и один вид его наводит на меня хандру и уныние.