Озёрное чудо - Анатолий Байбородин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вьюга не думала стихать, но с каждым звеняще-тугим порывом росла и росла; а дико свистящий, воющий хоровод все крепче и туже, с ликующим злом сжимал заблудивших, одиноких людей…
X
…Так вот, когда Иван наставлял свою дочь на ум, от тихого назидания переходя на ор, то после, когда было стыдно за слепое раздражение, поминалось ему свое детство, поминался и февральский день, лишь по великой милости не ставший последним для отца и сына. Вначале день мерк в обиде на отца, как в тогдашней метельной мгле, словно отец был повинен в том, что и оттепель вышла обманчивой, и страху натерпелся по самое горло, и добела прихватило морозом щеки, — мать едва оттерла, и весь месяц мазала гусиным салом, пока не сошли коросты. Обидно было… Но тут же обида рассеивалась, словно нежеланные тучи от ветра-верховика, — нет, все же были и ласковая сретенская оттепель, и степь-белорыбица, сверкающая на солнце мелкой чешуей; были печально-уютная, хрипловатая старина отца про ямщика, умирающего в степи, и Гнедуха, бегущая нехлесткой рысцой в лад песне; кружились березы, нежно задымленные сизоватым, узорчатым инеем, и был он, парнишка, оторопевший от сверкающего степного простора, от певучей тиши березового перелеска, и было ему жалко отца и всех на белом свете.
Но когда шли Ивановы наставления дочери, о своем детстве он вроде ни сном ни духом не ведал, словно и не случилось в его жизни детства.
Наставления, поучения разгорались вечером, когда вся семья собиралась за ужином, когда Оксана, хмурая, приходила из школы и с порога винилась: мол, посеяла варежки — уже третьи с начала осени!., а деньги — целый рубль!.. — выданные на тетради и карандаши, выманили подружки и купили дороженных конфет «Ласточка». Даже не выманили, а она сама, богачка, одарила всех шоколадными «Ласточками».
И так изо дня в день: Оксана что-то теряла, забывала от врожденной, сонной и протяжной задумчивости или, наоборот, от неуемной, захлебистой говорливости. Не столь было жалко Ивану рубля, — не было денег и это не деньги, — сколь жалко дочь, и даже страшновато за нее: а вдруг такой простушкой вырастет, и любой встречный-поперечный, кому не лень, будет ее на каждом шагу обманывать?.. А девушкой станет, тогда как?.. Ловкачей пруд пруди, мигом оморочат, а потом беды не расхлебаешь. Им такую простушку заманить да вокруг пальца обвести — раз плюнуть.
Чужие грехи пред очами, свои за плечами?.. Нет, Ивану с об-щигающим душу стыдом поминались и свои грехи; мало того, было мучительно стыдно от неуверенности, что устоял бы и впредь пред соблазном, коль такой подвернулся бы. Помянулись забытые девчушки, вылетевшие из-под маминого крыла на веселый, лихой простор, да впопыхах, вгорячах тут же угодившие в проворные, хваткие руки. Сколько их, непутевых, надломилось нежными ветками, чтобы уж больше не выправиться, не нарядиться майским листом… Рассуждения Ивановы, исходящие из грешного темнознания, заскользили вниз, в будущую непутную жизнь дочери словно под угор, размытый холодными осенними дождями.
Он не мог постигнуть вялой, растерянной сутью, чему Оксану учить: если добру и простодушию, — промается весь свой девий и бабий век, обманывать будут, насмехаться?., но не хотелось подучать и нелюби к людям, как и житейской ловкости, — противилась суть. От такой растерянности набухало в душе против дочери раздражение, круто замешанной на жалости, тоске и тягостном ощущении жизненной неуютности и непрочности.
XI
Иван Краснобаев, после учебы не зацепившись в Иркутске, вместе с Ириной, женой, и малым чадом вернулся в степное село, где на берегу заросшего травой и обмелевшего озера отыграло утренними зорьками его рыбацкое детство. Пристроились в деревенскую газету, сочиняли про пастухов и доярок, чабанов и рыбаков, костерили на все лопатки деревенских пьянчуг и лодырей.
В первый же день сходил на другой край деревни, глянул родную избу, не чуя в себе духа сунуться даже в ограду, чего-то смущаясь и пугаясь, — может быть, не желая лишний раз бередить душу поминанием о малолетстве, о навечно канувшем, самом отрадном, как ему чудилось, вольном времечке, а может быть, просто стесняясь нынешних хозяев и побаиваясь, что встреча с родным домом и детством выйдет смешно и грешно, как на сцене, куда его силком выпихнули, потому что душа молчала. Да и отпугивал дом, поправленный новыми владельцами, поднятый венца на два, зашитый дощечками «в ёлочку» и ядовито раскрашенный, ставший на обличку до обидного чужим, словно отобрали его у Ивана, присвоили навечно и, чтоб уж не чуял родным, переделали на свой хитрый лад.
В окне смутно и тревожно качнулось чьё-то лицо, а потом из ограды, переваливаясь уткой, придерживая ладонями разбухший живот, натянувший и вздыбивший блеклое, ситцевое платье, вышла хозяйка; широко и основательно расставив перевитые синими жилами босые ноги с зачерствелыми, бурыми ступнями, остановилась в калитке, застив собой весь проём; к ногам её тут же прижался, выбежавший следом, чумазый парнишонка, на котором была лишь коротенькая, до пупа, замызганная майка, оттянутая солдатской медалью; следом явилось и вовсе чудечко на блюдечке: в одних трусах до колен, в коробистых черных перчатках, с деревянным автоматом на шее, но при галстуке и фетровой шляпе, которые, похоже, долго жевал теленок; за парнишками выглянули и две крепенькие, лет десяти, русокосые и синеглазые девчушки, вроде как двойнята, в одинаково пёстреньких, застиранных, долгополых платьях; и все они — и мать, и выводок — настороженно и неприветливо глазели на Ивана, отчего ему стало неловко, досадно, и он буркнул про себя: «Вылупились, как бараны на новые ворота…»; после прикинул с насмешливым вздохом: «Господи, живут же люди, а…»
Хозяйке, кажется, тоже не глянулся этот… по виду вроде городской парень… сухостойный, с глубоко запавшими, печальными глазами, с волосами ниже плеч, облегающими носастое, крупное лицо. Но больше всего хозяйке не по нраву пришлось то, что парень, будто пристыв к земле, подозрительно долго и хватко оглядывает избу: с чего бы это вдруг?., не измыслил ли чего худого? Уж не представитель ли какой?.. Может быть, вспомнилось пугающее стародеревенское: уполномоченный, или, как мужики переиначали, упал намоченный…
Смутившись под напором хозяйкиного взгляда, Иван сердито развернулся и быстро пошёл по тракту, так ни разу и не обернувшись; хотя и манило оглянуться, посмотреть ещё раз на семейку — на желтоголовый, синеглазый выводок, на мать-квохтуху, дохаживающую, кажется, последние деньки, готовую со дня на день принести в избу ещё одного такого же желтоволосого цыплёнка; хотелось обернуться, — даже мимолетная зависть вдруг ворохнулась в нём.
Но зависть была случайной, неведомой, короткой, потому что его не умилили ребятишки малые и баба на сносях, похожая на широкое и вольное, вспаханное и засеянное, хлебное поле, похожая и на ржаной каравай, пышущий ласковым жаром, — еще не чуял Иван в том счастливой отрады. Господи, какое там счастье?! Стоило ему лишь вообразить себя, обвещанного ребятишками, в деревенской семейной колготне, как глухо обволакивала всю его суть отупляющая, сонная скука, и томило чувство безысходности.
Торопливо и обиженно уходил Иван от дома; в глазах какое-то время маячил форсисто раскрашенный фасад, из которого, не печаля и не радуя души, утомлённым эхом проступал, словно из тумана, старопрежний дедовский сруб, — там, в тумане, угасло Иваново детство… Вскоре он забыл обновленный дом и, редко заглядывая в родной край деревни, помнил лишь свою прежнюю избу.
* * *Осенью отвели чадушко учиться, а коль в деревне, да и на могилках, Краснобаевых, — Ивановых родичей, далеких и близких, — хоть пруд пруди, или, как говорил отец: до Москвы не переставишь раком, то в первом классе, куда угодила дочь, оказалось четыре краснобаевских девчушек, и три из них Оксаны — имечко вышло о ту пору ходовым. И пришлось молоденькой учителке величать соплюшек по имени-отчеству: Оксана Ивановна… Петровна… Семеновна.
И помнится — дело вышло после Покрова Богородицы, — пришли под вечер с работы и лишь переступили порог, как дочь им все и выложила. Иван, разозленный, чтобы не дать волю рукам, не испугать дочь, быстро сел на порожек, тряскими руками выудил из пачки сигарету, и лишь немного отойдя, глянул на разор, учиненный дочерью в их семейном гнезде.
Поселили молодых в двухквартирном брусовом бараке, желтеющем в ряду таких же бараков, лупоглазо взирающих на степные увалы. Жизнь о ту пору[23] вышла сытая, крепкая и надежно проглядная в даль, а посему женки охотно и наперегонки рожали, — словом, подружек дочери хватало за глаза. Вот они, милые оксанины товарочки, и похозяйничали в квартире, а заводилой конечно же была Лилька, соседская баламутка, прозванная Пу-гачихой, которую Иван и близь калитки не пускал, а на улице молча обходил стороной.