Александр Солженицын - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За рамками воззвания оставался вопрос: чтó считать за правду? Даже у честных, нравственных людей конкретное понимание правды часто сильно разнится. К тому же всегда остаётся лазейка для лицемера — он-де пишет, поёт, рисует, лепит, голосует и цитирует по зову сердца («мы пишем, как диктует нам сердце, а сердце наше принадлежит партии»). За рамками воззвания остался и другой ряд трудных вопросов — живут ли по правде граждане свободного мира? Обеспечивают ли политические свободы свободу жить не по лжи? За рамками воззвания остались конкретные примеры (кто уже живет не по лжи) и «инструкция по применению» — как жить не по лжи в частной жизни (всегда ли возможно?) и в тех случаях, когда ложь щадит слабого, больного? И вообще: где границы принципа? как вести себя с врагом, соперником, конкурентом — ведь как раз автору воззвания, гонимому и теснимому, много раз приходилось по укоренившейся зэческой привычке темнить,раскидывать чернуху, держать нож за голенищем... Только с первого взгляда императив Солженицына мог показаться делом лёгким и скорым, рецептом простым и понятным. Писатель звал своих сограждан на тропы нехоженые, на путь тернистый, на поле непаханое. Мысль, которую по призыву Солженицына надо было разрешить каждому русскому максималисту, требовала полного пересмотра бытия и сознания.
…А по Москве ползли смутные слухи. Западное радио, ссылаясь на источники Г. Бёлля, сообщило, что Солженицын летит в ФРГ. Каждый час приносил новые версии. Летит. Уже прилетел. Ещё не вылетел. Рейс откладывается. Прилетел!!! Самолёт прибудет через полтора часа. Этот кавардак мог означать также и то, что его уже убили здесь или увезли на край света и убили там. Потом было официальное сообщение правительства ФРГ, что оно согласилось на предложение Кремля принять изгнанника на своей территории. Подтвердили, что он прибыл во Франкфурт, передавали подробности встречи.
Сотни две людей на аэродроме Франкфурта широким кольцом стояли за чертой, фотографировали. У трапа пассажира встречал представитель немецкого МИДа и женщина с цветком. Вся операция от ареста до посадки самолёта заняла 24 часа. На заседании германского бундестага в разгар дискуссии Брандт объявил о прибытии рейса с русским писателем Солженицыным. Весь зал встал и долго аплодировал, на глазах депутатов были слёзы умиления. А в Москве по программе «Время» диктор читал «Сообщение ТАСС»: вечером 13-го о высылке Солженицына знала уже вся страна.
…Они мчались по шоссе на полицейской машине, вскоре их догнала другая такая же, и ещё один немец поднёс гостю огромный букет от министра внутренних дел земли Рейнланд-Пфальц. У сельского домика под Кёльном, где обитал Бёлль, и рядом, на узких улочках, стояли сотни корреспондентских машин. А в Москве Аля, обожжённая несчастьем («они его силком выпихнули и силой увезли — пережить нельзя!») говорила: «Не поверю, пока не услышу его голос». Ослеплённый фотовспышками, А. И. вошёл к Бёллю и попросил заказать разговор. Ответила жена! На месте! В кабинет набилось человек сорок. Аля для всех повторяла за мужем его слова, стеснялась, что видят её лицо. Голос А. И. казался сильным, бодрым, не мрачным и даже не усталым. Видимо, оживлён от напряжения. Ожгло, что его носильные вещи остались в Лефортово: я заберу! (не отдадут[107]). «Какое же счастье слышать голос родной, через пропасть скакнули...»
Год спустя Бёлль у Копелева в Москве рассказывал подробности тех дней. Сначала ему звонили из МИДа, потом — сам Брандт: «Примите ли гостя?» «Конечно, если он захочет». Когда гостя привезли, дом был в осаде, журналисты заглядывали в окна, в щели ставен. Взвод полиции. На кухне — полицейский командный штаб. Во дворе — полевые кухни. Автомобильные фары, разноязыкая речь. Среди ночи А. И. проснулся, долго лежал без сна, в сознании счастливого освобождения. Но что и как теперь делать? Утром Лиза Маркштейн (прилетела экстренно той же ночью) убедила, что надо выйти, постоять перед камерами, что-то сказать. Накануне по телефону он подтвердил Але, что ничего в Лефортово не подписал (был пущен слух, будто Солженицын добровольно выбрал изгнание вместо тюрьмы). И теперь от телёнка ожидали, что, пободавшись с дубом и не расшибив лба, он врежет ему как следует.
Это и был момент истины. «Вот наконец я стал свободен как никогда, без топора над головою, и десятки микрофонов крупнейших всемирных агентств были протянуты к моему рту — говори! и даже не естественно не говорить! Сейчас можно сделать самые важные заявления — и их разнесут, разнесут… А внутри меня что-то пресеклось… Вдруг показалось малодостойно: браниться из безопасности, тáм говорить, где и все говорят, где дозволено».
Как-то само собой у него вышло: «Я — достаточно говорил, пока был в Советском Союзе. А теперь — помолчу».
Своё выпадение из лефортовской темницы и появление в центре Европы он поймёт в первый же день как шанс напечатать и ещё написать книги, как возможность бережно собрать урожай. Но здесь, под окнами Бёлля, его молчание было воспринято как нарушение конвенции — чтó бы он делал без помощи западных корреспондентов, которые рисковали карьерой, передавая его рукописи и его плёнки, приходили по первому зову? «Молчанием моим — они оказались крайне разочарованы. Так — с первого шага мы с западной “медиа” не сдружились. Не поняли друг друга».
Москва бурлила. Всю неделю газеты печатали отклики трудящихся и письма деятелей культуры, аплодирующих «гражданской смерти предателя». С теми творческими единицами (в отчетах ЦК назывались Евтушенко, Некрасов, Иоселиани), кто не понял смысл акции, планировалась разъяснительная работа («Не пора ли Евтушенко на пятом десятке лет остановить качели, на которых он порой раскачивается?» — грозно спросят поэта собратья по цеху). Лояльные граждане резво подписывали статьи: «Изменнику родины нет места на советской земле», «Предательство не прощается», «Отвергнутый народом». Дрогнули даже стойкие. Письмо одобрения подписал Колмогоров (вместе со своим близким другом академиком Александровым) — чтó могло вынудить его на такой шаг? Он получит гневное, как пощёчина, открытое послание от коллеги: гений служит злодейству, потакает подлости. «Мы верили, что существует уровень гениальности, несовместимый с моральной низостью. Мы думали, что существуют сияющие вершины человеческого духа, на которых нет места ничему мелкому, корыстному и трусливому. Чему же нам верить теперь?.. Вы предали себя, предали Науку». Это событие ученики академика назовут трагическим фактом в биографии учителя и в истории России[108].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});