Чайковский - Александр Познанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Санечка, душечка, сходи к X и наври ему, что я уже умер или еще что-нибудь в этом роде, словом, чтобы он не обиделся, что я к нему обедать не поеду.
И Санечка, безгранично преданный Петру Ильичу, бежал исполнять эту не всегда приятную миссию».
Одиннадцатого июня 1891 года Чайковский писал на время уехавшему от них Бобу о своем времяпровождении с Саней и Модестом в Москве: «Мы с Модестом и Саней были в… Успенском соборе за всенощной. Служба до того прекрасна, что даже еретик Саня до слез тронут. Обедали у старика Коншина (отец жены Анатолия. — А. П.). Саня сердился, что Коншин называл его не граф, а молодой человек».
В конце июня 1891 года он отправился в Петербург, где предается праздной жизни. «В Питере ежедневно почти бывал в Зоологическом и вообще вел себя как кутящий купчик, получивший наследство, Саня Литке услаждал меня своим милым сообществом. Он у меня тоже страшно в последнее время повысился. Теперь он уже свитский генерал. Недалеко и до генерал-адъютантства», — писал Петр Ильич Бобу 8 июля. Упоминание о «свитском генерале» говорит и о явном его расположении к Александру Литке — молодые родственники и их друзья постоянно сопровождали композитора, когда он бывал в Петербурге, и в шутку назывались «свитой».
Зоологический сад, где он проводил время с молодежью, был известен на рубеже веков не только как увеселительный центр, но и как место встреч для платных сексуальных удовольствий. Вот что писалось о нем в петербургской печати: «Зоологический сад может вполне справедливо обижаться на Крестовского за то, что тот не включил его в свои “Петербургские трущобы”. Войдя туда, вы сразу попадаете в кашу мелких сутенеров и дешевых кокоток. Небольшой процент обыкновенной публики смотрит на все дико и держится осторожно. Завсегдатаи — разные громкие немцы, веселые приказчики и тощие аптекарские мальчики, держащие себя крайне фармацевтически… <…>
Ленивый, жадный, легкомысленный, бедный до нищенства, богатый до пресыщения, скупой, щедрый и бестолковый — вот веселящийся Петербург — Петербург шампанского, матчиша, кружевной, бриллиантовый, веселый — той особой петербургской скукой, которую какой-то ошалевший от собственной гениальности декадент назвал “зеленой”».
В такую обстановку и попадал Чайковский со своей новой свитой молодых людей. Мир этот вряд ли казался ему, не раз проводившему время на Елисейских Полях в районе очень схожих кафешантанов, столь уж удивительным. При всей возвышенности его творчества и никогда не покидавшего нравственно-эстетического чутья, его не переставал притягивать этот веселый, безвкусный и похотливый мир.
Через Саню Литке Петр Ильич познакомился с привлекательным итальянским юношей Эмилио Коломбо, выступавшим в Зоологическом саду с неаполитанским оркестром. Шестнадцатилетний Эмилио играл на мандолине и покорил его сердце, не равнодушное к знойной итальянской красоте. Они настолько сблизились, что Чайковский, подчеркнув талант Эмилио, дал рекомендацию для выступлений этого оркестра в Москве. Сохранилось написанное годом позже его письмо к Коломбо в Италию с надеждой снова увидеться в Москве: «Саня Литке… скучает в Петербурге и будет рад с Вами повидаться. <…> Как здоровье? Вы все такой худой, как были в Петербурге?» Для самого Коломбо встреча со знаменитым русским композитором оказалась судьбоносной. Отец отдал его учиться к знаменитому скрипачу Эжену Изаи в Брюссель, и впоследствии он стал известным музыкантом.
Двадцать второго июля, вернувшись в Майданово, Чайковский посылает Литке шутливое музыкальное письмо: «Не знаю! Позвольте и нам получать письма от Бобика! Да! Мы получили их целых три, да еще каких милых! Не знаю! Прежде Вы находили удовольствие в посещениях Зоологического сада. Вы тогда не называли себя идиотом! Обнимаю Вас. П. Чайковский».
Этим летом он настолько погрузился в сочинение оперы «Иоланта», что уже не находил времени на письма. Либретто Модеста было основано на пьесе датского писателя Генрика Герца «Дочь короля Рене», вдохновленной в свою очередь сказкой Андерсена. Это история о слепой дочери властителя Прованса, обретающей зрение через любовь к молодому рыцарю, графу Водемону. Опера шла с трудом, вызывая у ее автора приступы неверия в свои возможности. Законченный в июне «Щелкунчик» первоначально также ему не нравился, но во время инструментовки его отношение к балету изменилось к лучшему.
Двадцать четвертого июля в Майданове у Петра Ильича украли часы с изображением Жанны д’Арк и Аполлона с двумя музами, подаренные ему фон Мекк в июле 1880 года на память об опере «Орлеанская дева». Это повергло композитора в сильнейшее расстройство, но мысли об «Иоланте» заставили взять себя в руки и продолжить работу.
Тринадцатого августа он сделал перерыв, чтобы погостить некоторое время у брата Николая в Уколове Курской губернии, а затем отправился в Каменку.
Тогда же пришла телеграмма от устроителей концертов Чайковского в Америке: его приглашали во второй раз, но предлагали гонорар почти втрое меньший, чем полученный весной. Это показалось обидным, и он ответил решительным отказом, однако безденежье тревожило. По инерции он продолжал жить, как и в былые времена, — мало задумываясь о расходах. Теперь, лишившись шеститысячной ежегодной дотации от фон Мекк, он как никогда остро ощутил нехватку денег. Присутствие Лароша, приехавшего гостить в очередной период своей творческой бездеятельности, веселья не прибавляло.
Чайковский составил новое завещание. Поводом к этому стали правила, введенные Дирекцией Императорских театров: автору давалась возможность на случай смерти распорядиться своими доходами от поспектакльной платы за свои произведения в пользу наследников. 30 сентября он подписал «духовное завещание», где постарался упомянуть всех близких и родных ему людей, которым хотел помочь.
Сложные денежные отношения послужили причиной конфликта между Колей Конради, уже 23-летним молодым человеком, и его бывшим наставником. Модест оказался в сложном положении: как воспитатель Коли, он привык мыслить себя членом семейства, считая средства воспитанника своими — по праву дружбы и по заслугам. Однако Коля тяготился расточительностью Модеста и излишними расходами. «У меня с Модей вечные стычки на почве о “чаях”. Недаром я их смертельно ненавижу, в них корень таяния денежек Моди», — жаловался он Чайковскому.
Возросшая практичность Коли, очевидно, не без влияния его матери Алины Брюлловой, недолюбливавшей Модеста, начала раздражать братьев Чайковских, привыкших жить широко. Осенью 1891 года положение вещей обострилось настолько, что Петр Ильич вынужден был откровенно написать об этом брату. Сохранилось два документа, связанных с этой темой: длинный и резкий по формулировкам черновик письма, так Модесту и не отосланного, и отправленное письмо, гораздо более сдержанное и короткое. В черновике от 22 октября 1891 года читаем: «В мае месяце 1889-го года, живя у вас в Петербурге, я сидел однажды вечером, часов около 11, у себя в комнате, в халате, и читал, как вдруг вошла Нара (служанка Конради. — А. П.) и сказала мне, что с Колей что-то странное происходит, что он вернулся домой, лег в темной комнате на свою постель, лежит одетый и не то стонет, не то рыдает. Я немедленно побежал со свечой туда и нашел Колю действительно в состоянии человека, глубоко страдающего нравственно, доведенного каким-то неожиданным несчастьем до полного и безграничного отчаяния. Разумеется, я расчувствовался до слез, и на мои ласки и просьбы облегчить себя откровенным объяснением я выслушал его исповедь. Это было нечто до того неожиданное, странное, обидное для меня (в качестве твоего брата), цинически бессердечное и бессовестное, что я был приведен в состояние какого-то столбняка. Подробностей передавать не стану. Смысл был тот, что ты его тяготишь и что он не знает, как разделаться с тобой; что ты ему в сущности вовсе не нужен, а между тем он платит тебе деньги, что ты напрасно думаешь, что он к тебе привязан, что он не может позабыть, как ты когда-то оскорблял его мамашу и т. д. и т. д. Я же это слушал, ровно ничего не сказал, кроме, кажется, совета поскорей высказаться тебе и отделаться, и ушел к себе. Затем помню, что ты тоже вернулся и что я тебе для зондирования сообщил о признании Коли, разумеется, лишь в самом смягченном виде. Ты сказал тогда, что он и тебе делал намеки в этом духе и смысле, но что ты из жалости к нему же решаешься оставаться при нем. С таким воззрением я был совершенно не согласен, но решился не высказывать тебе моего искреннего желания, чтобы ты действовал сообразно с твоим достоинством, и стал ждать, что будет дальше. На другой день я уехал в деревню с очень неприятным чувством к Коле и с смутным сознанием, что ты унижаешь себя, перенося пассивно проявления Колиного тайного нерасположения к тебе. В первое время мне мучительно тяжело было думать об этом, и помню, что я Колю совершенно выбросил из своего сердца, где он занимал очень высокое место. Но он уехал на Кавказ, я его долго не видел, а когда увидел вас вместе в Петербурге, то оказалось, что между вами самое лучшее, ничем не смущенное единение. Время уходило, про новые выходки в неприязненном к тебе духе ничего не было слышно, и мало-помалу майская история ушла в глубь забвения, так что не прошло и года, как я стал Колю любить и относиться к нему совершенно по-прежнему, старательно отгоняя от себя отвратительное воспоминание. Нынче летом я узнал, что он опять начинает повсюду, где возможно, жаловаться, что ты тяготишь его. Эти слухи дошли, по-видимому, и до тебя. <…> По-моему, тебе следует сейчас же расстаться с Колей навсегда. Неужели ты не видишь, не понимаешь, что он не в состоянии понять, что ты для него сделал и чем он тебе обязан? Если теперь он имел бесстыдство жаловаться на твою эксплуатацию его кармана, что через месяц он пожалеет точно так же о той комнате, в которой ты живешь, и тех пирожках с морковью, которые ты вкушаешь за его обедами. Он смотрит на тебя как на наемного человека, в свое время получавшего деньги и содержание на всем готовом за известное дело. Теперь дела нет; следовательно, все, что ты имеешь от него, тобой не заслужено. <…> Он не хочет или не может понять, что ты, как бы то ни было, отдал ему лучшие годы жизни и что не только двумя тысячами, но и половиной своего состояния он не может заплатить за ту жертву, которую ты ему принес, за те отеческие и материнские ласки, которых он был лишен, если б не ты, за тот элемент света и теплоты, который ты при всех своих недостатках и ошибках внес в его детство, отрочество и юность. И бог с ним — пускай себе живет один как ему заблагорассудится. Ваши отношения будут только тогда совершенно правильные и могут даже оставаться дружескими, когда ты перестанешь пользоваться от него материальными какими бы то ни было благами. <…> Пока есть остатки молодости, ты должен как-нибудь так устроить себе жизнь, чтобы не быть в зависимости от капризов Коли. <…> Сделай все это, не ссорясь с ним, и останься в наилучших отношениях, не особенно сокрушаясь насчет его бессердечия по отношению к тебе. Он не виноват, что смотрит на вещи иначе, чем следовало бы, — уж таков от природы. Но может быть, и твоей вины есть немного в том, что он не умеет ценить тебя и твои заслуги как следует. Очень может быть, что я слегка преувеличиваю и что требую слишком крутого и быстрого переворота. Но в сущности в глубине души я прав. Ты отныне не должен никогда и ничем быть ему обязанным и (должен) жить на свой счет, на свои труды, довольствуясь хотя бы малыми средствами, лишь бы не чувствовать несноснейшего ярма благодарности перед человеком, который сам недоступен чувству благодарности. Между тобой и Колей есть то же стихийное несоответствие характеров и всего душевного строя. <…> Коля, как и его отец, человек с большими качествами, — но рано или поздно внутренняя рознь должна была сказаться и образовать между вами пропасть. Лучше же оставить его теперь, когда диссонанс еще не дошел до болезненности. Я вовсе не хочу его обвинять, чернить, унижать в твоих глазах — я просто констатирую факт, что вы не сходитесь. <…> Но главное, мне кажется, что ты обретешь мир души, свободу в лучшем смысле слова, спокойствие — только когда будешь жить сам по себе. Ей-богу, мне неприятно думать, что ты и Боб (который в этот период жил вместе с Модестом на квартире Конради. — А. П.) едите Колин хлеб. Лучше будет все же иногда принимать его приглашения на обеды и вообще остаться с ним друзьями — но на новых началах! Мы все делали ту ошибку, что считали его как бы кровным. Нет, он нас всех по-своему, конечно, любит, — кровь влечет его к Васильевскому острову (к матери. — А. Я.), т. е. к миру, в сущности нам чуждому, как бы ни казались близки внешние отношения. <…> Целую тебя, бедный мой Модя!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});