Аполлон Безобразов - Борис Поплавский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аполлон Безобразов уже долго не платил за комнату и уже давно подготовлялся к новой жизни. Мы постепенно вынесли под пальто все, что можно было унести, и то было немного, ибо книг мы тогда не читали, вещей у нас почти не было. Грязную посуду Аполлон Безобразов, утомясь ее зрелищем, разбивал, ели мы со сковородки, пили из никогда не моемой кружки, пахнущей зубной пастой, привкус, который он даже любил, находя в нем особую свежесть. Пили и ели из одного и того же, безразлично ошибались пиджаками, в чем я тоже находил особую христианско-братскую усладу, близкую тому унижению и вместе с тем освобождению, которое чувствует женщина, впервые изменяющая своему мужу, или опустившийся человек, впервые в жизни вынужденный надеть чужую заношенную грязную шляпу.
На этот раз это было серьезно, вторую ночь мы уже спали на улице, то есть почти не спали, сидя в кафе и пытаясь разговаривать и играть. Но денег ни у кого из нас не было, и эту вторую ночь нам предстояло ночевать на скамейке. Нам, то есть мне, Безобразову и Терезе; относительно Терезы об этом страшно было даже и подумать. В комнате без окна, ключ от которой мы, возвратившись позднею ночью, не нашли на обычном месте, оставались лишь куски рубашек, какой-то мой дневник и первые дни нашего знакомства с их яркой июльской погодой. Вероятно, кто-нибудь проснулся в то утро, когда Аполлон Безобразов нес Терезу на руках по лестнице, спотыкаясь о ступени, кто-нибудь пожаловался, да и очень давно за комнату было не плачено.
Жаркие дни, как нарочно, сменились вдруг дождями и облаками. Солнце осушало начисто вымытые мостовые, но не успевало еще толком нагреть камень, как опять освещение менялось, даже не на всем протяжении городского ландшафта сразу, и снова торопливый августовский дождь шумел и заливал сидящих за столиками, и все пряталось. Но у нас с Безобразовым было всего одно пальто на двоих. Промокшие, мы вызывали недоумевающие взгляды, мотивированные особенно присутствием Терезы без шляпы, в отяжелевшей от воды дохе. Ночью было спокойнее. Помню, мы только что пообедали в сердобольной шоферской семье, но вот опять мы были на бульваре подле виадука подвесной железной дороги. Молча, в каком-то недоумении, смотрела Тереза на темное небо, по которому, ярко освещенные уличными фонарями, плыли низкие желто-розовые облака. Ветер шумел в сырой листве, изредка обвевая камни, и сень каштанов поблескивала в зеленых газовых лучах, как бы гальванизированная чуждой искусственной жизнью. Песок бульвара, желтый и крупный, напоминал подмосковную дачную местность, и мирный вид его странно смешивался с угрожающим ощущением бездомности и непогоды, в то время как давно промокшее платье издавало особенный сырой сучий запах.
С каким-то долгим изумлением, как бы не веря случившемуся, смотрели мы пред собою, прячась в поднятые воротники. Да! Да, сомнения быть не могло, это и есть то самое состояние, мимо которого не раз проходили мы с дрожью болезненного любопытства, — ночь на уличном дожде.
Помню, еще оставалось у нас около трех франков на ночное сидение в «Ротонде», однако, дойдя до Denfert-Rochereau,[65] мы остановились около места, где жалобно в сырой пустоте, стеная органами и сияя старыми своими фиолетовыми дуговыми фонарями, тяжело вращались варварски изукрашенные пустые карусели. Однако не эти допотопные вращающиеся дома, все облепленные зеркалами, картинами, завитками и деревянными фигурами и гербами, привлекли внимание Терезы, а другое, еще более старое увеселение. На самом краю ярмарки, мелкие балаганы коей были уже закрыты, почти у самой станции метрополитена, той, где он выходит из-под земли, раскинулась за зеленой деревянной загородкой бутафорская железная дорога, где красивый, ярко начищенный паровоз медленно кружился, периодически исчезая в картонном туннеле, миновал картонную станцию, пронзительно-грустно свистя по временам. Седой величественный механик, стоя, правил. Древняя старуха сидела за большой, вероятно, совершенно пустой, кассой и вязала. И все вместе — газолиновые фонари, запах угольной гари и миниатюрные, совершенно пустые вагоны — было полно чем-то столь острым, дачным и дождевым, что мы долго не отходили от изгороди. Тогда старуха обратилась к нам и предложила барышне прокатиться со скидкой по железному кругу, и хотя скидка равнялась всему нашему имуществу, мы не смогли отказаться и около часу кружились, прижавшись в углы закрытых вагонеток, пока мимо нас в облаке пара вновь и вновь проплывали темный корпус какого-то завода и низкое здание станции метрополитена в конце лоснящейся от сырости площади. Аполлону Безобразову даже искра попала в глаз. Наконец, городовые-велосипедисты остановили движение по круговой линии, и замолк паровой орган, откуда при каждом звуке вылетали струйки холодного уже пара, и мы, выброшенные из тяжкого своего оцепененья, снова очутились под дождем. Последние деньги были истрачены, и Безобразов предложил пройти до шоферского ресторана за Монпарнасским вокзалом, надеясь встретить кого-нибудь и занять мелочь. Тщетно обходя лужи, мы тронулись в путь.
Обдумывая случившееся вслед затем небольшое происшествие, я понял, что агенты частной полиции сидели, вероятно, на террасе кафе du Dome и, узнав нас, проходивших, незамеченные, последовали за нами до самого «Rendezvous des chauffeurs»,[66] где и произошло столкновение, в результате которого мы нашли неожиданный приют и познакомились с Зевсом.
Сначала, изумленные и ослабленные голодом и бессонницей, мы и не думали сопротивляться, только Тереза, увлекаемая двумя широкоплечими, грубого вида людьми в котелках, так страшно, отчаянно закричала, что тотчас же все население ресторана выскочило на улицу. Тереза отбивалась, озадаченные агенты старались ее уговорить. Аполлон Безобразов растерянно озирался и с презрением и злобой посматривал на меня. Но не успела Тереза вскрикнуть еще раз, как вдруг один из держащих ее буквально поднялся на воздух и, судорожно отбиваясь, как огромный краб, поплыл над головами, перевалился через низкую стенку писатьера и, охнув, исчез за нею. Другой, ошеломленный этим зрелищем, вдруг слетел, сбитый мгновенно сообразившим Безобразовым, и вот уже они, мокрые и красные, исчезли за углом, из-за которого раздался острый рыдающий переливистый свисток. Однако теперь Тереза поднялась на воздух, и, бросившись за нею, мы уже качались, сдавленные, в таксомоторе и неслись неведомо куда среди возобновившегося проливного дождя. В то время как виновник нашего похищения и воздушных эволюции инспектора, узнав от Терезы о том, что она несовершеннолетняя, бездомная и преследуемая опекуном, поминутно оглядывался, сидя рядом с шофером, и лицо, всматривающееся в темноту автомобиля, было красно и окаймлено столь широкою рыжею бородою, что сразу напоминало что-то давно виденное и знакомое.
Куда, однако, мы ехали? Кто был Тихон Богомилов, унесший агента, увезший нас? Он был сибирский крестьянин, то есть не крестьянин и не помещик, а сын старообрядческого начетчика и богатого человека, даже не старообрядческого, а какого-то особенного, сектантского; впрочем, он никогда не объяснял в точности — какого, а на вопросы о жительстве с добродушной улыбкой отвечал: «Да мы лесные», — но никто, впрочем, и не настаивал.
Борода у него, за которой он улыбался, была изумительная, не бородка, и не лопатой, а подлинно национальная бородища веником, которая, как русое сияние, со всех сторон озаряла его скуластое бесформенное лицо.
Впрочем, он был не шутовского нрава, а молчаливого, и не раз видел я его впоследствии читающим славянскую рукописную книгу, которую он в засаленной газете всегда вместе с деньгами носил на груди. Однако никогда не дал он даже заглянуть в нее, и только Аполлон Безобразов, втайне осмотревший книгу, говорил, что это было древнейшее сочинение о двух сокровищах, в котором большое место уделялось Отцу Света, Первому человеку, вопрошающему солнце, отвечающему луне, и пяти змеям Отца, возрастившим дерево. Аполлон Безобразов говорил, что в книге цитировался Барбезан и Маркион, и многозначительно улыбался, думая, что имена эти поразят меня; мне же они были вовсе не знакомы.
Утром, когда Тихон Богомилов мылся, фыркая и растираясь по старой борцовской привычке, он один раз только в день выкатывал до отказу дыхательный свой ящик, заросший невероятно рыжей бородой, почти столь же пушистой, как и лицевая; он издавал какое-то особенное покрякивание, от которого как-то особенно весело становилось, ибо в ширине этой груди, в высоте ее, в мягких огромных мускулах, которые ее окружали, было столько национальной мощи и свежести, сколько нет в десяти романах о России.
Аполлон Безобразов чувствовал безграничное уважение к Тихону и, действительно, казался сравнительно с ним ребенком, однако тот и не пытался повторить ни один из тех акробатических номеров, которыми гордился Безобразов, ибо в этом теле жило особое пластическое ощущение своего достоинства, и оно чувствовало, что ему, как слону, не подобает стоять вверх тормашками или, надуваясь, подтягиваться на одной руке.