Ульрих Цвингли. Его жизнь и реформаторская деятельность - Берта Порозовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, Цвингли иногда не может удержаться от жалобы на свою обремененность занятиями. Почитатель классиков, он огорчен тем, что недостаток времени не позволяет ему отделывать свои произведения, и жалуется на это своему другу Вадиану. Но даже эти жалобы исполнены такого добродушного юмора, что мы не можем удержаться, чтобы не привести данное письмо почти целиком. К тому же оно служит прекрасной иллюстрацией к описанию обычного времяпрепровождения реформатора.
“Бедному грешнику при большом соборе решительно не хватает времени, чтобы отделывать свои работы. Это чистая беда. Все его произведения не пишутся, а пекутся, как блины. Еще задолго до окончания наборщик стоит у дверей и требует рукопись. Отсюда – поспешность и частые повторения; иное, что не приходило в голову вовремя, ставится в конце, тогда как ему место в начале. Но что прикажешь делать? Тут стоит добрый приятель, который хочет тебе сказать только пару слов, а прокалякает добрых полчаса. Могу ли я прогнать его? Там какой-нибудь забияка, бросивший мне перчатку, требует немедленного ответа. Ну, этот-то может подождать. Но вот звонит болтливый честный деревенский апостол, бранит констанцского епископа и горько жалуется на то, как меня ругают в монастырях. Эта добрая душа никак не возьмет в толк, что я могу над этим смеяться. В это время на лестнице уже дожидается его ухода пара просителей, желающих, чтобы я заступился за них перед властями. За ними следом появляется школьный учитель, которому нужен план для учебника и непременно на этой неделе, а тут уже стоит у дверей член совета с целым коробом новостей о последнем заседании и с предостережениями от тайных шпионов, доносчиков и негодяев. Не успел он уйти, как несчастного труженика зовут к больному при смерти, который хочет облегчить свою душу исповедью. По дороге к последнему он еще наталкивается на приятеля Фрошауера (типограф и издатель цвинглиевых сочинений), который кричит ему вслед: “Ярмарка, высокопочтеннейший, не забывайте о ярмарке! Послезавтра я уезжаю!”
Когда же, наконец, несчастный, умирая от усталости, возвращается домой, то на столе лежит уже несколько десятков писем, которые требуют немедленного ответа, так что нередко заря застает беднягу еще за письменным столом. Так бывает почти ежедневно. Скажи же, дорогой, могут ли в таком случае мои работы не быть беглыми? Но и в этом я вижу перст Божий. Так должно быть. Я желаю от всей души, чтобы всякие писания и комментарии (и мои прежде всего) пришли в забвение и уступили место лучшим. Лишь бы Св. Писание сохраняло всегда свое значение, что и будет. Оно будет в большом почете и тогда, когда наши писания давно уже будут съедены молью”.
Зато надо было видеть этого “бедного грешника” в те минуты, когда он разрешал себе, наконец, расправить усталые члены, надо было видеть его в кругу своих детей (их у него было четверо) в то время, когда он напевал им детские песенки, аккомпанируя себе на лютне или другом инструменте. Цвингли до конца своей жизни сохранял свежесть юноши. Он не утратил с годами и своей любви к музыке, которая освежала его после напряженных трудов. В кругу друзей реформатор был веселым собеседником, любившим совмещать серьезное с приятным. Иногда избранный кружок любителей устраивал у него небольшие домашние концерты. Для многочисленных друзей и сотрудников Цвингли дом его был сборным пунктом, где обсуждались текущие дела, совещались о необходимых мерах, церковных и государственных. Ученые читали друг другу свои произведения, обменивались взглядами. Руководящая роль в этих собраниях, конечно, принадлежала хозяину, но при всем уважении, почти благоговении, которое питали к нему друзья, он никого не подавлял своим превосходством. В противоположность Лютеру, который держал себя со своими поклонниками настоящим монархом, так что даже близкий к нему Меланхтон, и тот боялся ему противоречить, Цвингли никогда не злоупотреблял своим влиянием на других, не разыгрывал роли “цюрихского папы”. В его кружке царствовала полнейшая гармония. Друзья любили его, но следовали за ним без всякого низкопоклонства и, отдавая должную дань его гению, не стеснялись делать свои возражения или замечания, которые реформатор выслушивал не только терпеливо, но и с благодарностью. Он никогда не предпринимал ничего важного, не посоветовавшись с ними. Сознание ответственности, лежавшей на нем, исключало всякое проявление ложного самолюбия. Вспыльчивый и страстный по природе, он умел быстро овладевать собой. Гнев его был всегда непродолжителен. При этом – полнейшее отсутствие мелочности, обидчивости, мстительности. Личные обиды он прощал очень скоро, а к злобным выходкам врагов относился с полнейшим равнодушием.
В своих привычках Цвингли был необыкновенно скромен и непритязателен. Одевался очень просто, в еде и питье был умерен, предпочитая молочную пищу, к которой привык в своих родных горах. Но по отношению к бедным он был щедр до расточительности. Он никогда не мог отказать в просьбе, и этой чертой нередко злоупотребляли до того, что друзья считали себя обязанными удерживать его от расточительности, из-за которой он и сам попадал в затруднительные положения.
Дом Цвингли был настоящим убежищем для всех страждущих и гонимых, в числе которых оказывались иногда очень выдающиеся люди. Таким образом, его поддержкой пользовался герцог Ульрих Вюртембергский, который, будучи изгнан из своей страны, прожил некоторое время в Цюрихе и под влиянием Цвингли совершенно освободился от своего прежнего легкомыслия. У Цвингли искал убежища и самый ожесточенный враг герцога, Ульрих фон Гуттен. Благодаря великодушной помощи реформатора, больной, гонимый всеми автор “Писем темных людей” мог спокойно дожить свои последние дни. Поддержка Гуттена даже стоила Цвингли дружбы Эразма Роттердамского, который не мог простить последнему покровительства ненавистному для него гуманисту.
В отношениях к низшим Цвингли также был необыкновенно прост и доступен. С неистощимым терпением он выслушивал каждого, давал советы, утешал и наставлял. Он обладал редким искусством снисходить до уровня понимания масс и пользовался этим даром не только в публичных проповедях, но и в частных беседах. Как истый швейцарец, он не чуждался народа, охотно принимал участие в народных празднествах, иногда даже ужинал в общественных трактирах и своей приветливостью, простотой и добродушным юмором привлекал к себе все сердца. Эта-то простота и непринужденность в обращении и не понравились, между прочим, Лютеру и его друзьям на марбургском диспуте. Германский реформатор, хотя и вышедший из народа, успел уже усвоить себе при дворе курфюрста более утонченное обращение и смотрел пренебрежительно на непринужденные манеры Цвингли, выросшего между равными себе и обращавшегося одинаково свободно как с простым человеком, так и с учеными и князьями. Лютер явился на диспут с торжественностью настоящего владетельного лица, со свитой раболепных друзей, в богатом, подаренном ему курфюрстом одеянии, над которым Цвингли, приехавший в своем обыкновенном костюме, не мог втихомолку не посмеиваться со своими друзьями. Простые манеры швейцарца показались Лютеру грубыми, мужицкими. Он не понимал швейцарского реформатора. Ведь ругал он его, между прочим, мечтателем, фантазером. Трудно даже представить себе более неподходящий эпитет для трезвого, логического Цвингли. В устах Лютера этот эпитет звучит тем комичнее, что ему самому недоставало того, в отсутствии чего он упрекал Цвингли – того глубокого философского анализа, того логического обоснования своих мнений, которые в полемике доставляли последнему перевес над более красноречивым, чем убедительным Лютером. В Цвингли нет ничего “мечтательного” или мистического. Посмотрите на эту крупную мощную голову, на эти точно из мрамора высеченные черты, на широкий лоб, большие ясные глаза, плотно сжатый рот с полными губами. Это лицо дышит мужеством, энергией, глубоким, проницательным умом, но вы не найдете в нем и следа той созерцательности, того преобладания фантазии, которая составляет и слабость, и силу более поэтического саксонца.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});