Америка, Россия и Я - Диана Виньковецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я зашла к ней как‑то в контору посмотреть на невиданное чудо заморское — как работают брокеры. Что это? Я никогда не видела живой акции, «несвязанных денег», свободно гуляющих по миру и взаимодействующих с разными людьми.
Двадцать или двадцать пять компьютеров стояли на столах в кабинете у Филис и показывали стоимости всех акций всего мира в данную секунду, в данный момент на биржах всего мира — в Токио, Лондоне, Нью–Йорке.
Мелькали акции фирм всего–всего на свете: от супов до «Боингов», от булавок до «Ламброгиний». И подпрыгивали!
— Акция «Texas Instruments» стоит… Акция «Exxon» -… «IBM» — …
Филис показывала мне:
— Эти акции вчера стоили двадцать долларов, а сегодня взлетели до небес, а эти упали, так грохнулись… А вот эти акции — самые надёжные вложения! Как только у вас появятся деньги, то вложите их во что‑то твёрдое!
Я не понимаю, что значит «твёрдое», что означает «твёрдые» акции? Мне не представить, как деньги независимо от тебя играют, не подчиняясь никаким санкциям правительства, то прибавляясь, то исчезая. И где тот политический эконом, который может это определить? И что конкретно показывает акция в данный момент — какую ценность? Деньги как самостоятельная ценность? Или деньги как мерило ценности других вещей?
И чего только я не учила про деньги! Изучала прибавочную стоимость, получала внушения по политической экономии, уверения про «товар-деньги–товар», толстый «Капитал» бедного Карла Маркса могу рассказать во сне, как и все советские люди, проходящие его с горшка… А живых взаимодействий себя через акции с психологическим пространством других людей не испытывала, — говорила я Филис.
Как любопытна мне психология в символе денег?!
После этого визита я решила: как только у нас появятся лишние деньги, то я куплю какие-нибудь акции. Вложу деньги во что‑то твёрдое.
Проехав вечерний, нарядный, рождественский Блаксбург, после крутого поворота дороги мы увидели ряды светящихся окон двухэтажного здания, зачарованно стоящего на холме. Филис рассказала нам, что это — один из лучших американских домов для престарелых. Там живут люди на полном обеспечении, уходе, окружённые заботами и наблюдением врачей, психологов, поваров и просто желающих — «волонтёров», устраивающих для них всяческие развлечения и забавы.
— Директор у них, — говорила Филис, — человек бесконечно заботящийся о своих подопечных, поддерживающий всякие интересные идеи, разнообразящие их жизнь; и моё пожелание спеть с нашим хором рождественские хоралы принял восторженно.
Дорога поднялась по холму прямо к иллюминированному входу с колоннами и деревьями, с развешанными на них маленькими неоновыми лампочками вместо листьев…
Десять или двенадцать человек — «хористов» — уже ждали нас в холле, держа в руках слова с нотами.
Филис сразу же распорядилась начинать пение.
— Тихая ночь! Святая ночь!
Silent night! Holy night! — раздались первые слова в ярко освещённом коридоре с подвешенными бра, украшенными зелёными веточками, и зеркальным паркетным полом. В коридор выходили двери, украшенные венками из веток и бантиков. Все двери были закрыты, и на звуки пения никто не высовывался, не любопытствовал. Несколько фигур, видневшихся в глубине коридора, исчезли при приближении медленно двигающегося хора.
Одна из дверей была приоткрыта: в небольшой чистенькой комнате с окном и белым столом на кончике кровати сидела молоденькая девушка, которая посмотрела на поющий хор с испуганновиноватым видом, и быстро–быстро стала поправлять одеяло, под которым, по–видимому, лежала её бабушка. Лежавшая, не повернув головы и не изменив позы, продолжала тихо о чём‑то разговаривать с внучкой, будто звуки пения были звуками жужжания мух.
Дверь в комнату напротив была открыта, но захлопнулась, оставив дрожать венок с бантиком, когда хор приблизился.
Маленький хор завернул за угол и остановился около комнаты с широко открытыми настежь двустворчатыми стеклянными дверями. Это была общая зала. На несколько секунд хористы остановились молча перед дверью, перелистывая ноты. Я гляжу.
Всё обширное пространство комнаты–залы заполняют столики со свечками и сидящими за ними людьми. Одна стена залы — полностью зеркальная, и всё происходящее отражается в ней, удваивая всё и увеличивая, казалось: две гигантские ёлки стоят посреди залы, два горящих камина; без числа столиков, с сидящими — будто гигантский зал с множеством людей…
Только встретившись со своим изображением, отражающемся в зеркале, я понимаю, что это — оптическое обманное свойство зеркала: правая рука человека есть левая рука его изображения — по сказаниям, есть волшебные зеркала, в которых можно видеть, что делается во всём мире, равно как и прошедшее и будущее.
За каждым из столиков сидят группами люди, занимаясь чем‑то тихим между собою, перебирая что‑то с места на место.
Что они делают? Ворожат в сочельник? Или играют в незнакомую американскую игру? У некоторых в руках, похоже, карты?
Карты падают на стол бесшумно, не хлопаясь с прищёлкиванием, — и молча уходят каким‑то невидимым мне за спинами образом. Будто играют автоматы с самодвижущимися руками. Они непроизвольными движениями, без участия внешних побуждающих причин, с помощью скрытого в них механизма, двигают руками и покачивают головами, как движущиеся фигурки на часах Страсбургского Собора. Только без поющего петуха: никаких радостных возгласов от выигрышей и никаких огорчительных раздосадований не произносится.
Беззвучно горит камин — дрова светятся зубчато–лучистым пламенем, без потрескиваний, без подпрыгиваний раскалённых углей, без едкого дыма, разъедающего глаза, без золы и сажи. Это — электрические дрова, не издающие никакой каминной музыки. Изобретение американского гения?
Одни только свистящие звуки, несущиеся справа, со стороны столиков, стоящих у зеркала, противостоят тишине. Эти звуки можно принять за движение воздуха, выходящего из надутой шины и ритмично засасываемого обратно. Кто‑то не видимый мною, заслонённый от меня другими фигурами, громко сопит, всасывая воздух, используя всю полость рта как резонатор.
На столиках стоят белые свечи в подсвечниках, горящие вытянутым пламенем, с чётко различаемыми тремя цветными конусами: внутри — тёмный, потом — светлый, и третий — едва заметный, совсем прозрачный, внешний, дрожащий, освещающий лица людей.
Я, зажмурив глаза, вспомнила эти лица.
Давным–давно, когда я училась в университете и занятия проходили в бывшем Смольнинском монастыре — здании Института благородных девиц, — напротив был сад, обнесённый чугунным решётчатым забором, а где‑то в глубине сада, на набережной — дом для престарелых.
Сад с большими старыми деревьями, растущими с основания монастыря, и прогуливающимися по нему людьми подходил прямо к последней остановке — кольцу, где студенты после окончания лекций поджидали автобусы.
Прославленный забор, окружающий сад, с воротами из сплетений кружевных узоров находился в двух–трёх метрах от ожидающих автобуса. Чугунные ворота забора, всегда перевязанные якорной железной цепью, на которой висел амбарный замок–танк, никогда не открывались.
Людей из дома на набережной не выпускали за пределы сада; видимо, у них был другой выход — на набережную. Они во время своих прогулок оказывались прямо за спинами ожидающих автобуса. Подходили. Оставаясь за чугунным забором, они прижимались и, втискиваясь между чугунными прутьями, просовывали лица в чугунные полукружья ниш ворот.
Отдельные стояли поодаль среди деревьев, заполняя промежутки. Ожидающий автобуса был окружён с двух сторон стоящими за забором.
Смотрели они или не смотрели? Открыты у них глаза или нет? Живые они или застывшие?
Лица в сплетениях чугунных полукружий, в железных прутьях, их обрамляющих, окаменели, и будто вплетены в эту железную сеть кружев, и будто принадлежат забору, состоящему из переплетений живого и неживого, и только дыхание, сопение и тихие просьбы купить что‑нибудь одушевляли эту изгородь.
Я покупала что‑нибудь по их просьбе в соседнем ларьке, никогда не получая в ответ ни «спасибо», ни кивка, ни улыбки, ни даже взгляда. Они брали кефир или булочку, молча, поворачиваясь, или не поворачиваясь, уходя или стоя, отворачиваясь, или не отворачиваясь, — начинали есть.
Чтобы избегать этих встреч с людьми, стоявшими за забором, — со своим страхом, со своим глухим молоденьким ужасом: до чего может дойти человек, и чем я перед ними виновата, — я проходила остановку вперёд; всегда встречаясь с другими нашими студентами, тоже уходившими вперёд от последней остановки — кольца автобуса.
Одни идут. Другие стоят.
Я гляжу на блестящий американский паркетный пол, утыкаюсь в него, в это паркетное зеркало, с ножками столов и стульев, перемешанных с ногами людей. Тени под столами, отбрасываемые ногами, нерезкие, расплывчатые, непонятно кому принадлежащие — мужчинам или женщинам; а вот и мои ноги в коричневых башмаках, по которым текут капельки давно растаявшего снега, принесённого с улицы, капающие на пол.