Холочье. Чернобыльская сага - Владимир Михайлович Сотников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Куда?
32
В Париже, или в Риме, или в Иерусалиме, где жизнь сама по себе и художественна, и чувственна, и бесконечна, я жалел о том, что Холочье только сейчас, после своего исчезновения, обрело такую силу. Но почему оно тогда, в моем детстве, в моей юности, являло только первые части своих образов? Наверное, чтобы увидеть их продолжение, надо быть не в том месте, о котором жалеешь, а далеко – и по времени, и по расстоянию.
В Холочье я не мог понять его, не мог. Как не мог в детстве понять слова дедушки в споре с Юзиком, который сравнил самоубийство Витькиного отца у костра с жертвоприношением. «Вы же образованный человек! – вскричал дедушка. – Какая жертва? Разве мы в каменном веке? Не усекновения жизни ждут от нас небеса, а продолжения ее!» Я запомнил эти слова, хотя это кажется невозможным.
Столб дыма, поднимающийся к небу, бездонное озеро, все рассказанные мною истории не имели своего продолжения в той жизни. Так когда-то Иван Ягныш строил для себя всю жизнь новый дом, большой, кирпичный, рядом со старым, материнским. Не год, не два, а десять или двадцать лет, вот такие масштабы времени этого строительства. Уже и мать умерла, и Иван остался один, а все строил и строил, достраивал. Умер, когда дом был готов. Хоронили его уже из нового дома, он лежал в гробу в огромной пустой комнате, а вся деревня пришла попрощаться – все поместились. Казалось, что и старый дом, тот, что был рядом, поместился бы. Кто-то предложил перенести Ивана для прощания туда, и все стали думать: а как лучше? Никто не знал. Поставили гроб посреди двора, между двумя домами, и все смотрели то направо, то налево, как в чистилище.
Иван запомнился этим выбором. Он словно строил все эти годы не новый дом, а то, о чем еще никто не знает.
33
Представляя свою судьбу в виде странной сновидческой субстанции, я всю жизнь чувствовал перед нею вину. Как будто мы шли рука об руку, а я мешал ей. Но кто из нас кого поправлял?
Я был виноват перед ней, потому что всегда играл с ней в ту игру, в которой, конечно же, она начинала и выигрывала, но я пытался тоже поучаствовать.
Если б можно было прожить еще раз! Я бы исправил все ошибки, хотя это было бы как раз самой большой обидой, нанесенной судьбе.
Иногда я с улыбкой рассматриваю линию жизни на своей ладони. Почему она не сплошная, а прерывистая, как будто несколько отрезков соединились под углом друг к другу? Если признать, что эта линия иллюстрирует мою жизнь, то придется согласиться, что промежутки между отрезками – ситуации выбора. И память доказывает это.
Однажды в новогоднюю ночь я мог бы по своей воле измениться так, что сейчас не было бы человека, рассказывающего это.
Каким же несчастным я казался себе в ту ночь! Тысячу раз повторяя про себя пушкинскую фразу о том, что черт дернул меня родиться в этой глуши, я шел с неудавшегося свидания. От одной деревни к другой через лес. От моей любимой девушки, ничуть меня не любившей, к моему любимому дому. Я шел, и снег шел, и я чувствовал себя впаянным, вмерзшим в этот мир, из которого никогда мне уже не выбраться. Любить тут было некого, говорить не с кем, перечитал я уже все, что было дома и в деревенской библиотеке.
Это была ночь, в которой я так надеялся ощутить счастье. Но моя любимая, взглянув на меня озорными глазами, уехала кататься на санях со своими друзьями, один из которых оттолкнул меня, сказав, что места в санях заняты. Я полез было в драку, но Аня вступилась за моего обидчика, подтвердив его слова. Я онемел от несправедливости, которая раздавила меня, и поплелся обратно. А ведь это была долгожданная ранее новогодняя ночь.
В лесу было тихо. Я страдал. Хотелось быть какой-нибудь большой птицей, которая могла бы догнать сани и выбросить обидчика на ходу в сугроб. Эту картину сменяла другая: кони барахтаются в снегу, а я хватаю их под уздцы, вывожу на дорогу, отогреваю Анины руки и несу ее, как облако, куда-то.
Я шел и мерз, я мерз и шел, и ни искры счастья не теплилось в моей душе. Я читал про себя стихи, которые были подготовлены для Ани. Она никогда не понимала их и только удивлялась, как можно столько запомнить.
И тут я увидел огонь. В развалинах цегельни – заброшенного кирпичного завода – горел костер, шевелились тени. Я подошел и увидел Колю Стэсева. Двух других я не знал, они были как близнецы, похожие на Емельяна Пугачева с картинки.
– Это кто? – спросил один из них.
– Сосед мой. Хороший парень, – ответил Коля.
– А ну веди его сюда.
Я подошел.
– Ты нас знаешь? – спросил второй Пугачев.
– Нет. Только Колю, – ответил я.
– Это хорошо, – сказал первый. – Поможешь? Тут ваш председатель у меня мотоцикл отнял. Летом еще. Я вернуть хочу. Справедливо, как думаешь?
– Возвращать – всегда справедливо, – проговорил я, соглашаясь.
– Ты ж дом его знаешь? На углу. Посторожить надо с одного конца. Если кто будет идти, свистнешь. Всех-то дел. Свистеть умеешь?
Какой-то азарт поднялся во мне, я вспомнил Аню, лошадей и залихватски свистнул.
– О, молодец, – похвалил второй. – Пока он со своими в гостях будет, мы и справимся.
Мы шли молча. Мне было приятно, что я иду в мареве табачного дыма, исходящего от этих мужиков, среди их молчаливого сопения, скрипа снега. Я представлял себя разбойником, который мстит за все обиды – за нелюбовь, за то, что мир такой кривобокий, без отзвука на мои чувства. Мне казалось, я нашел себе место, с которого спокойно оглянусь на прошедший вечер.
Новогодняя ночь продолжала звать меня вперед своей непонятностью и тем, чего со мной еще никогда не было. Я чувствовал, что сейчас взрослею если не на всю жизнь, то на целую ее часть, а не на год.
Я волновался все больше.
– Боишься? – спросил Коля.
– Да нет.
– А чего дрожишь?
– Просто так.
Мы вошли в деревню. Улица была черна, несмотря на праздник. Пугачевы