Похищение Европы - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да она, пожалуй, и бессмысленна, — подтвердила Сара. — А какой вы видите смысл в том, чтобы проделывать путь от детского слабоумия к старческому? Путь, полный страданий. Добро бы еще, если бы люди достигали в старости расцвета и уходили бы, что называется, на верхней ноте «фа». Это было бы горько, но, может быть, не так обидно. В этом была бы своя логика, какое-то завершение. Но посмотрите, во что превращаются люди в старости. Раскрыв глаза, посмотрите на тех, кого вам приходится обслуживать. И это жалкое состояние — результат? Цель? Смысл?
— Смысл жизни, я думаю, в ее целом, — возразила после паузы Настя. — Если мы связываем его с каким-то определенным возрастом, значит, тем самым мы связываем его со временем, а смысл жизни — вневременной. Я не могу объяснить, что это значит, но чувствую, что это так… Только мне кажется, — Настя подняла руку, упреждая готовую возразить Сару, — вы пытаетесь найти оправдание для своей смерти, в которую вы уже поверили. Нужно искать обоснование для жизни и бороться за нее.
Сразу за озером на нашем пути возник крутой дугообразный мостик. Не без усилия я выкатил кресло на его верхнюю точку, наблюдая, как Сарина голова бессильно откинулась к кожаной спинке. По совету Насти, съезжали мы, развернувшись спиной вперед — так‚ чтобы Сара вновь могла иметь упор. За мостиком мы пошли по широкой платановой аллее.
— Говорят, в Голландии легализовали эвтаназию, — вновь заговорила Сара. — Важно, что просьба о смертельном уколе кому-то уже стала доступна. Когда-нибудь это дойдет и до нас. Этого не одобряет церковь, и я знаю, что вы со мной не согласитесь, — она посмотрела на Настю‚ — но мне кажется, что это разумно. Зачем заставлять человека страдать несколько лишних недель? Ради религиозной традиции? Ложно понятой нравственности? По-моему, гораздо нравственнее избавить безнадежно больного от его боли.
— То, что вы называете религиозной традицией, — сказала Настя — для меня сводится к очень конкретному вопросу: кто, кроме Бога, может утверждать, что больной безнадежен?
— Да перестаньте вы, в конце концов, — раздраженно перебила ее Сара. — Утверждать может любой более или менее квалифицированный врач. Если все внутренности превратились в труху, не нужно быть особым провидцем, чтобы предположить, чем кончится дело. А все чудесные происшествия — это для меня что-то вроде филиппинских врачей или летающих тарелок. Простите, конечно. Вы в это верите, а я нет.
— В одном из наших церковных песнопений сказано: «Идеже хощеть Бог, ту побежается естества чин». Христос оживил даже четырехдневного мертвеца, а что уж говорить о живом человеке, который просит исцеления. Мне кажется, чудо совершается от полноты веры в него, от его совершенной необходимости. Чудо должно преображать человека изнутри, оно вообще является чем-то очень внутренним. Летающая тарелка потому и не чудо, что нравственно бессмысленна. Поверьте, Сара, если бы весь Английский сад сейчас покрылся летающими тарелками, это ничего бы не изменило в моих представлениях о мире.
На лице Сары появилось какое-то подобие улыбки.
— С летающими тарелками это было бы недурно. Но я согласна с вами в том, что и меня бы это всерьез не взволновало. По крайней мере, не так, как этот бук, — Сара показала рукой на старое, окруженное оградой дерево. — Давайте к нему подъедем. В детстве я здесь часто играла, я ведь говорила вам, да? Иногда родители расстилали здесь скатерть, и мы под этим буком обедали. Мы сидели с другой его стороны, так что с аллеи нас почти не было видно. Папа снимал с плеча большую кожаную сумку, из нее мы доставали ножи, вилки и фарфоровые чашки. Несколько раз эти чашки бились, но мама ни за что не соглашалась пить из жестяных кружек. Почему-то именно это вспоминалось мне, когда я думала о ее жизни после ареста. Из чего она пила тогда? А еще в сумке лежало несколько закрывающихся кастрюль — вроде тех, в которых вы носите мне бульон. Они были разного размера. Мама открывала их по очереди и раскладывала по тарелкам котлеты, картошку, помидоры. В детстве я мало ела — больше, чем сейчас, естественно, — но родителям казалось, что мало. Думаю, что и обеды эти затеивались во многом для того, чтобы впихнуть в меня лишний кусок: на природе оно как-то веселее.
Сара перевела дух.
— Тогда этой ограды не было, и мы сидели прямо у дерева.
— Хотите, мы перенесем вас за нее? — спросил я.
— Хочу. Приятно похулиганить перед смертью.
Ограда была символической, не выше колена. Мы с Настей легко подняли кресло с почти невесомой Сарой и поставили у самого ствола. Только подойдя вплотную, я заметил, что это были, собственно, два ствола, сросшихся в какое-то доисторическое время.
— Я лежала на спине и смотрела на это дерево, — почти неслышно продолжила Сара, — а оно было похоже на жизнь. Не по величине, конечно, потому что жизнь — очень маленькая. Оно было разнообразным, как жизнь, каким-то густонаселенным. Я любовалась тем, как по его стволу сбегали муравьи, как в его ветвях прыгали птицы и белки, но особенно мне нравилась его тень. Эту тень — тень тридцатых годов — я любила всей душой, хотя скорее — всем телом. Побегав вон там, на поляне, я возвращалась в нее, как домой. Я любила ее ощущать. Может быть, хорошо, что сейчас пасмурно и не видно тени: нынешняя тень была бы только жалкой подделкой. А та — она была изумительно четкой и свежей, будто только что нарисованной. Она возникала из яркости солнца, прозрачности воздуха, из какого-то общего состояния счастья, которое меня тогда охватывало. Как ни странно, я испытала сейчас что-то подобное — вероятно, это действие укола. Тогда же я была счастлива оттого, что передо мной расстилалась вся жизнь, которую я представляла в виде такого же солнечного дня. Чего я никогда не могла бы представить, так это того, что вернусь сюда такой страшной старухой и буду думать: что общего у меня с этим светящимся ребенком? Ничего. Абсолютно ничего. Вы говорите, — она подняла глаза на Настю, — что смысл жизни в ее целом. А жизнь распадается на куски. Нет целого, да и смысла, пожалуй, — тоже.
— Вы вспоминаете детство, — сказала Настя. — Целое есть хотя бы уже поэтому. Для вас оно — в ваших воспоминаниях.
— Не знаю. Даже если и так, то из этого ничего не следует. Вместе с моими воспоминаниями уйдет и целое. А что они записаны на какую-то небесную пленку, я очень сомневаюсь. Она коснулась рукой ствола. — Я думаю, даже это старое дерево меня не узнает, да это, в общем, и не важно. Я пришла попрощаться с собственными воспоминаниями.
Сара долго смотрела куда-то в глубину аллеи, откуда выезжал безмолвный велосипедист. Затем она повернулась к нам.
— Спасибо.
Когда на следующий день мы позвонили Саре после работы, к телефону никто не подошел. Мы отправились к ней с самыми худшими опасениями. Открыв дверь выданным нам ключом, позвали Сару с порога, потому что идти дальше было страшно. Навстречу нам выбежал радостный Самурай, и это нас приободрило. Мы вошли. На столе лежала записка, коротко извещавшая, что Сара в больнице. Название самой больницы почему-то не было указано. Судя по третьему лицу записки (в ней говорилось о фрау Файнциммер), писалась она не Сарой. Справа в углу было указано время: записку написали два часа назад.
— В какой больнице? — довольно бессмысленно спросил я у Насти.
Настя взяла на руки Самурая и повторила ему мой вопрос. Самурай молча обнюхал Настин нос. Накормив его колбасой из холодильника, мы отправились домой. Было так грустно, что в этот вечер мы не стали заниматься русским. Забравшись в постель, мы открыли бутылку вина и включили десятичасовые новости. В них сообщили о начале бомбардировок Югославии и показали поддержку бомбометания немецкими прохожими. Из всех проведенных нами вечеров этот был самым скверным.
За завтраком в доме мы узнали, что накануне Саре стало совсем худо, и посещавшая ее сестра вызвала «скорую помощь». Сару отвезли в больницу Милосердных Братьев.
— Вот и все, — печально сказала Кугель.
— Что значит — все? — подняла брови Хазе. — Вы даже не знаете, о ком идет речь.
— Не знаю, — согласилась Кугель. — Но жаль бедняжку. А может, это нас жаль, а?
Дождавшись конца рабочего дня, мы поехали к Саре в больницу. Мы знали, что есть она не может ничего (нести в больницу бульон не имело смысла), и ограничились тем, что купили в метро цветы. Из всего предлагавшегося подземным магазином Настя выбрала красивые, хоть и неестественно большие ромашки.
Войдя в стерильный холл клиники, мы уточнили, где находится онкологическое отделение. Мы поднимались по лестнице, и от волнения у меня начало побаливать в животе. У дверей отделения нас встретила сестра. В ответ на мой вопрос о фрау Файнциммер она спросила, кем мы ей приходимся, и я почувствовал неладное. Через минуту сестра вернулась с врачом. Он посмотрел без выражения на облокотившуюся о каталку Настю и на меня.