Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что я делал? Я любил эту женщину каждой клеточкой своего тела и всеми фибрами души.
– Дальше, вероятно, вы спросите, не итальянка ли я.
– Нет. Я просто поинтересовался, не являетесь ли вы целым неизвестным народом.
…Я сидел, откинувшись на стуле, и чувствовал себя так, словно вдохнул веселящего газа. На табльдоте, под окнами с видом на снежные покровы сервировали легкий ужин. В камине полыхал огонь, и, разумеется, он полыхал во мне – с той поры, как я увидел Констанцию.
Чтобы добраться от станции к месту проведения конференции, надо было вызвать запряженные лошадьми сани – они появились в лунном свете, позвякивая колокольчиками. Трудно себе представить, что ради автомобилей, носящихся вокруг, как обезумевшие тараканы, мы отказались от неподражаемой красоты лошадиных упряжек, мчащих сани по снежному насту.
Поскольку мне пришлось остановиться в бостонском филиале, я прибыл на последнем поезде. Моей секретарше сообщили, что ко времени моего прибытия сани будут заняты перевозкой сена и мне придется идти от станции пешком. Расстояние там было около пяти миль, так что я переоделся в свою парку и зимние брюки, а все остальное понес с собой в рюкзаке.
Какое же это было наслаждение – шагать в свете полной луны, при десятиградусном морозце и дышать чистейшим воздухом, без единого намека на загрязненность! Мне было сорок два года, я пережил войну и готов был снова влюбиться. Мисс Маевска, муж ее и дети – все умерли. Я чувствовал, что обязан ей своим счастьем и что в своих детях смогу увидеть ее, погибших. Чувства мои были смешанными, но я решил, что при любой возможности буду искать святое и прекрасное; что ради нее, равно как ради всех остальных, я обязан любить ту, что попадется мне на пути, по-настоящему, до предела. И мне, думаю, это удалось, ибо я никогда не опускался до того, чтобы рассчитывать на тусклый отблеск счастья.
Прибыв на конференцию как раз вовремя, я втащил свой рюкзак в номер и положил его в угол. Даже до того, как я увидел Констанцию, лицо мое разрумянилось от мороза и я, возможно, выглядел намного моложе своих лет, отдохнувший и счастливый после ходьбы.
По не зависящим от меня обстоятельствам меня миновали многие признаки среднего возраста. Демобилизован я был всего лишь полтора года и сохранял привычную для летчика выправку – она даже улучшилась благодаря трехчасовой зарядке, послеполуденной дремоте и ежедневной десятимильной ходьбе на Уолл-стрит и обратно (собственно, на Брод-стрит). К тому же, как вам известно, я не пью кофе (вычтите двадцать лет).
Все это я говорю к тому, что они приняли меня за студента. Когда я вошел, мне вручили мой беджик, и, поскольку на мне не было очков, я пришпилил его, не заметив, что на нем значилось: «СТУДЕНТ-НАБЛЮДАТЕЛЬ, УОБАШ-КОЛЛЕДЖ». Я совершенно об этом не подозревал, пока на следующий день, после того как столь многое произошло, Констанция не спросила, не следует ли ей поступить в Уобаш-колледж.
– Зачем? – спросил я.
– Чтобы учиться вместе с тобой, – ответила она.
– Очень мило с твоей стороны, – сказал я, полагая, что, возможно, Уобаш-колледж и Уолл-стрит находятся по соседству, – только я живу за городом.
– Так ты не живешь в кампусе?
Я только посмеялся.
– А вот многие – да.
– Многие – да? Что?
– Живут в кампусе. Разве нет?
– Каком кампусе?
– Уобаш-колледока.
Я был озадачен.
– О чем таком, Констанция, ты толкуешь? Я что-то не понимаю.
– Многие студенты Уобаш – колледжа живут в Уобаш-кампусе, так или нет?
– Звучит разумно, – сказал я.
– Но ты живешь где-то в другом месте?
– Разумеется, – сказал я недоуменно.
– Почему?
– Почему – что?
– Почему ты не живешь в кампусе?
– В кампусе Уобаш-колледжа?
– Да.
– С какой стати мне там жить?
– Ну а где он хотя бы находится? – спросила она, несколько раздраженно.
– Не знаю.
– Не знаешь?
– Нет.
– Похоже, на почетную доску колледжа ты не попадешь, – сказала она.
Так же думали и все профессора из Гарвардского, Йельского, Колумбийского и Уортонского университетов. Вот почему они игнорировали меня – или пытались так делать, – когда бы я ни вступал в разговор.
Я не понимал этого, что и стало причиной разразившегося вскоре острейшего конфликта. Участник слева от меня сидел как на иголках. Он был явно несчастлив почти от всего, что уже прозвучало на конференции, и зол на все, чему оставалось там прозвучать. В самом начале дискуссии он сделал заявление, которое, на мой взгляд, не имело под собой решительно никаких оснований. Он пытался протолкнуть некое академическое предположение, полностью шедшее вразрез с реальностью, в которой народы действовали в рамках системы международных взаимоотношений. Слова его несколько раз меня задели – достаточное, по крайней мере, число раз, чтобы я позволил себе высказать свое мнение. Я вступил в полемику вежливым, обходительным образом, какой преобладает на ученых семинарах или на самурайских судах чести.
И когда я закончил, он посмотрел на меня и, видимо, прочел надпись на моем бедже.
– Это полная чушь, – заявил он. – Вы совершенно не владеете вопросом.
Я был шокирован. Не прошло и двух месяцев после того, как я беседовал с Гарри Трумэном, и, хотя говорили мы совершенно откровенно и не всегда соглашались, президент не выказывал ни малейшего признака высокомерия какого бы то ни было рода. Из Овального кабинета я вышел, унося с собой восхищение президентом, которое только усиливалось с появлением каждого из его преемников.
Что это за профессор такой, что побивает меня, словно королева шестерку? Я взглянул на его бедж. Айгор Джагуар. Профессор экономики, Гарвардский университет. Что ж, акцент у него и в самом деле был необычным.
Когда он завершил изложение небольшой диссертации о красоте и всеобъемлющей пророческой способности теоремы Джагуара, я стал ему возражать, выстраивая свои аргументы так тщательно и убедительно, как только мог, ибо, в конце концов, мне был брошен вызов.
Покровительственно улыбаясь, он сказал:
– Ладно, двоечник, вы свою чушь высказали, и с нас довольно. Со всеми вашими комментариями до конца заседания покончено.
Вместо того чтобы стушеваться, пробормотав: «Прошу прощения» – или что-нибудь в этом роде, я рассмеялся. Я был полностью сформировавшимся, взрослым человеком, успевшим кое-что повидать на этом свете, и никто никогда не говорил со мной таким образом. Я взглянул на присутствовавших экономистов, ища подтверждения, что мистер Джагуар превысил свои полномочия, но сочувствия не нашел. Выражения их лиц позволяли предположить, что они склонны возложить на меня вину в инспирации бестактной выходки Джагуара, к тому же, увы, мой смех они истолковали как нервный.
Заговорил кто-то еще, переменив тему. А потом кто-то еще, и еще кто-то. Я, хоть и был уязвлен, готов был забыть об инциденте и продолжать вести себя дипломатично. Под конец обсуждения значения Бреттон-Вудской конференции, проходившей совсем рядом, я задал вопрос. Сказал примерно вот что:
– Я не в курсе, а какова законодательная основа, на которой базируются ее решения?
Джагуар промолчал, но кто-то другой – в манере, указывающей (по причине, которой я не в состоянии был распознать) на слабо тлеющую ненависть, – сказал:
– Коль скоро вы достаточно образованны, чтобы присутствовать на этом семинаре, в наши обязанности не входит разъяснять вам подобные вещи.
Мне показалось, что я то ли сплю, то ли спятил, и агрессивность моя начала возрастать. Я ощутил ту же ярость, что в один ужасный день вспыхнула во мне в Бруклине – когда я убил вторую из своих жертв и был за это не только не наказан, но более или менее вознагражден.
Иногда поднимающийся во мне гнев наводит меня на мысль, что я прирожденный боец – подайте мне булаву! Но я сумел подавить свой порыв. Решил, что взрываться мне не подобает. Ответил я, однако же, очень жестко.
– У меня не было возможности проследить за той конференцией, – сказал я, – и если вы не способны или не желаете мне ответить, то не потому, что вопрос мой в каком-либо отношении безоснователен. Напротив, он в высшей степени обоснован.
Приглушенный говорок. А потом все стихло. А потом, тоном, который так и сочился презрением, кто-то сказал:
– Мы здесь рассчитываем на определенный уровень компетентности. Бретгон-Вудская конференция проводилась всего два года назад. Где же вы изволили быть, если вам о ней ничего не известно?
Ну вот. Я этого дождался. Как обычно, у меня заслезился глаз. Не знаю, что они об этом подумали, но когда меня припирают к стенке, я вспоминаю все, что люблю, все, что всегда меня трогает. Я проливаю одну-единственную слезу, и после этого я готов.
Сузив глаза, я сказал, не столько с гневом, сколько с чувством собственного достоинства: