Женский чеченский дневник - Марина Ахмедова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день до самого вечера Наташа ходила по домам – снимала родственников погибших на рынке. Они не понимали, что она – только глаза, а не уши, и набрасывались на нее со своими историями, со своим горем, с которым Наташа не знала, что делать – она не писатель и не психолог. Она – это глаза. Ее глазами зритель видит действительность, которую Наташа пропускает через себя.
Она давно заметила – на снимках, сделанных разными фотографами одновременно в одном и том же месте, зритель видит тех же людей, те же предметы, но видит их по-другому. Потому что фотограф невидимкой присутствует на каждом своем кадре. Потому что, пропустив событие через себя, он показывает его зрителю так, как увидел его сам. А фотографы видят по-разному, чувствуют по-разному, сострадают по-разному, ведь они – разные люди.
События на войне – это как чашка капучино с пенкой эмоций. Фотограф затягивает в себя пенку, выпивает кофе до дна. Эмоции проходят через него. Фотограф – сосуд, и в сосуде этом намешано всякое – свое прошлое, своя жизнь, свои проблемы, свое одиночество и своя депрессия. И все это вступает в реакцию с капучино и получается совсем другой напиток – его фотограф будет раздавать своим зрителям. До тех пор пока сосуд не переполнится, он ведь не безразмерный. Но нельзя отказываться от своей чашечки кофе. Только перелив чужие эмоции в себя, можно сделать хороший кадр. Пусть будет свет, путь будут тени и композиция, но без эмоций снимок не живой, не искусство, а просто мертвая картинка. Вот так это понимала Наташа.
Она знала, что когда-нибудь войну будут снимать роботы, об этом уже поговаривали. Профессия военного фоторепортера уйдет в прошлое. Робот не умрет, не переполнится и не сойдет с ума. Но роботу все равно, когда нажать. Робот не пропустит эмоции через себя. А зритель не увидит их на снимке и ничего не почувствует – мертвые картинки не вызывают сострадания. И тогда война станет жестче. Она получит не только совершенное оружие, одной кнопкой разрушающее несчетное количество миров, но и камеру, монотонно отщелкивающую эти разрушения через равные промежутки времени. Ее снимки не вызовут в зрителях ничего, кроме равнодушия. А равнодушные не станут обращать на войну внимания до тех пор, пока она не подойдет близко к ним. Война расправит плечи и замахнется так далеко, как еще никогда не замахивалась. К чему ей эти человечки из плоти и крови, бегающие по ней с фотоаппаратами, расплескивающие на нее свои едкие, соленые эмоции? Они войне ни к чему. Ни к чему.
Уже под вечер, когда свет начинал уходить, отказываясь писать картину по пленке, в одном из домов Наташа нашла неплохой кадр. Пожилая женщина стоит у стены, утирает глаза концами траурного платка и рассказывает, как все было. Охнув, она замолчала и поползла по стенке. Такие кадры в редакциях берут неохотно, и стоят они не больше одного доллара.
Успокоившись, женщина высморкалась в концы все того же платка.
– А ты не знаешь, как дела у Розы? – вздыхая, спросила она.
– Не знаю... – ответила Наташа. – На улице мне сказали идти прямо к вам. К соседям я еще не ходила.
– Ты не знаешь, Роза не помирилась с мужем?
– Откуда мне знать? Какая Роза? Ваша соседка?
– Дикая Роза. У нас электричество отключили. У родственников телевизор показывает, а ходить к ним вечером боюсь. Страшно. Я уже четыре серии пропустила. У-у-у-у, эта Дульсинея, какая она злая женщина, астагфирулла... Бедная Роза, что ей только приходится терпеть. Бедная-бедная...
– Да, жалко Розу, – согласилась Наташа и хотела расплакаться от жалости, но вспомнила, что дала себе слово во время работы не плакать.
– Как вас зовут? – спросила Наташа.
– Зина...
Наташа не знала, помирилась ли Роза с мужем, но могла подарить старой Зине один кадр счастья. И она ей его подарила.
Память, перешагивая через одно прошлое, вернулась в другое, в самое глубокое – в ее детство. Мать с отцом ругались. Бог не поддавался – не брал свечку в обмен на то, чтобы родители больше не ссорились. Наташе было двенадцать. Ленке – два. Мать плакала, шумно вздыхала, стоя у плиты и переворачивая в сковороде картошку. Опять пересолит, подумала Наташа. Она хотела уйти во двор, нянчить кошек, но пожалела Ленку. Та закатилась плачем. Всегда она так, когда родители орут друг на друга. Наташа ничего не могла изменить – они все равно ругались и будут ругаться. В тот день она впервые сфотографировала их ссору.
Сбегала в родительскую спальню, достала из шифоньера отцовский фотоаппарат. Вернулась на кухню. Ленка стояла посередине в растянутых колготках, бугрящихся на коленках, и закатывалась. Отец улыбнулся Ленке, позвал ее: «Ну, иди...» Наташа забилась в угол и сделала кадр. Отец стоит, раскинув руки, улыбаясь, а рядом мать – вполоборота к нему. Мать плачет, но на снимке этого не видно. А еще на снимке нет Ленки. Наташа нарочно не взяла ее в кадр, сняла только родителей, чтобы, глядя на снимок, можно было подумать – отец раскинул руки для матери, а она обернулась на него и сейчас к нему подойдет, вот только дожарит картошку, а он ее, мать, обнимет.
Эту фотографию Наташа несколько лет держала под подушкой, смотрела на нее перед сном. Та семья, о которой Наташа мечтала, существовала только на снимке, в жизни все было по-другому. Иногда по ночам ей снилось, что она выросла, стала фотографом, ходит по земле с новым фотоаппаратом и снимает счастливые картинки. И все люди у нее получаются очень радостные – гуляют по улицам с шарами и цветами, угощают бездомных собак и кошек мороженым, и у всех людей без исключения есть велосипеды. И все это возможно, если смотреть под нужным ракурсом.
– А у вас когда-нибудь была любовь? – спросила Наташа старую Зину.
– У меня была любовь сильнее, чем у Розы, – ответила та.
Бадрутдин учился с ней в одной школе – здесь, в Шали. Жил в интернате неподалеку. Зина влюбилась в него в десятом классе. Тогда она была совсем другой – длинные волосы, большие глаза. Была почти такой же красивой, как Роза, а может быть, красивее. Бадрутдин ее не замечал. И что она сделала? Она сошла с ума и сделала что-то такое, за что отец и братья, не раздумывая, убили бы ее, но никто ничего не узнал.
Однажды ночью она встала, накинула на плечи теплую шаль, обула колоши и побежала. Бежала что есть сил по неровной дороге к интернату, один раз споткнулась и потеряла колошу. Ей вслед светила луна, и Зина боялась, что та разбудит соседей, заставит выглянуть в окно и опозорит ее навсегда. Было так холодно – заканчивалась осень. Сердце у Зины колотилось, гремело, как гремит теперь погремушка ее внука, и тоже могло разбудить всех вокруг. Где-то поблизости залаяла собака, Зина остановилась, притихла, хотела повернуть назад, но побежала дальше – туда, где Бадрутдин. Что ее толкало?
Отсчитала третье окно – здесь он живет, она видела его в нем, когда с матерью ходила на рынок. Зина подложила под ноги большой камень, взобралась на него и заглянула в окно. В комнате было темно, ее освещал только лунный луч, бивший из-за Зининой спины. Она не смогла разглядеть Бадрутдина, но простояла так минут пять или десять, а может быть, час, пока у нее не заледенели ноги.
В том году Бадрутдин сделал ей предложение. Что его заставило? Ее пронзительный взгляд из окна или луч луны, прошедший сквозь Зину и упавший на его подушку?
– Приходи поговорить с отцом, – ответила ему она.
Бадрутдин ждал приезда родственников из села – они и Зинины родители должны были договориться между собой. Прошла неделя, вторая, наступил субботник. Десятиклассницы мыли окна в интернате. Зина выбрала комнату Бадрутдина. Нашла его кровать – на ней висела его рубашка. Открыла тумбочку. Как героиня сериала, Зина была любопытна. Если бы она знала, что в том письме, то не стала бы его читать. Бадрутдин писал какой-то Раисе – просил не выходить за другого. Зина со всех ног побежала домой. Не разбирая дороги. Потеряла колоши и продолжала бежать босиком. Она не плакала, только худые лопатки дергались на ее спине.
Когда пришли родственники Бадрутдина, Зина сказала «нет». И больше ничего не сказала. Вошла в комнату, где они сидели с отцом за столом. Вошла, скромно опустив глаза, как положено чеченской девушке, но гордо. Зина была гордая. «Нет», – коротко сказала она и вышла. Ночью она проснулась, ей показалось, будто в окне она видит лицо Бадрутдина.
Бадрутдин уехал, а Зина вышла за Ваху – соседского парня. Через год у них родился сын. Потом второй, третий, четвертый. Зина хотела наложить на себя руки и даже принесла из сарая веревку, но потом передумала – что родственники скажут? Перед самой войной Зина получила письмо от Бадрутдина. Прошло почти сорок лет. У него жена, четыре дочери, внуки. Потом к Зине в дом залетел снаряд, сломал стенку и печку, а Ваха как раз сидел у печки и перебирал в ящике гвозди.
– Спустись в подвал... – сказала ему Зина.
– Э-э-э, – ответил он, – ничего не будет. Сегодня я не умру.
Потом Ваха передумал и спустился в подвал, вот тогда снаряд и влетел. Стенку они починили, только корову жалко – ей оторвало ногу, пришлось зарезать. А Зина так любила свою Буренку. И видели бы вы, какими глазами на нее Буренка смотрела... Эх-х-х.