Доктора флота - Евсей Баренбойм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром прочли в газете «На страже Родины» перепечатанную из «Правды» статью от семнадцатого ноября. Она называлась «О жизни и смерти». Ее автор Борис Горбатов писал: «Я очень люблю жизнь и потому иду сейчас в бой. Я иду в бой за жизнь. За настоящую, а не рабскую жизнь, товарищ! За счастье моих детей! За счастье моей Родины! Я люблю жизнь, но щадить ее не буду. Жить, как воин, и умереть, как воин. Вот как я понимаю жизнь». После чтения долго сидели на койках и молчали. Только теперь становится понятной опасность, нависшая над страной. Пашка вчера был в патруле и рассказал, что на проспекте Стачек, Лиговке и Международном проспекте строятся баррикады. Неужели немцам удастся ворваться в город?!
20 ноября.
Занятия идут чисто символически. Аудитории и учебные комнаты не отапливаются. Кроме того, из-за частых артиллерийских налетов находиться там опасно. Поэтому начальник Академии приказал читать лекции и вести практические занятия в коридоре казармы. Десятка два-три курсантов сидят перед лектором на табуретках, остальные лежат в кроватях, накрывшись шинелями, в шапках со спущенными ушами. Двери в коридор из кубриков открыты. В коридоре почти темно. Лампочки горят так тускло, что едва видны нити накаливания. Голоса лекторов доносятся в кубрики глухо, как из пещеры.
Общую гигиену читает профессор Баранский. Еще недавно он читал лекции напористо, громогласно, зорко следил, чтобы никто не разговаривал, не клевал носом. Сейчас голос его едва слышен. Да и самого не узнать. Большеголовый, гривастый, уверенный в себе, он как-то съежился, сник.
— Пищевой рацион должен включать сто двадцать-сто пятьдесят граммов белка, восемьдесят-сто граммов жира и около четырехсот граммов углеводов.
И тотчас же из всех кубриков донесся смех. Совершенно ясно, что мы не получаем и пятой части положенного. На днях перешли на новый паек: сухарь плюс сто граммов хлеба, кусочек сахара, ложка гороха. Ребята сильно переменились: худые, бледные, глаза и щеки запали, большую часть свободного времени лежат на койках. Даже я, пухляк, как меня называла мама, похож на черта. Недавно сфотографировался для комсомольского билета и испугался. Судя по всему, продовольствия в Ленинграде осталось совсем мало. Иначе чем объяснить длинные очереди у булочных и совсем ничтожную норму хлеба? Говорят, что в знаменитых бадаевских складах сгорело три тысячи тонн муки и две с половиной тысячи тонн сахара, а морское сообщение по Ладоге не может обеспечить нужды фронта, флота и огромного города. Что будет дальше? Ведь впереди настоящие морозы, топлива нет. Ладога замерзнет. Недавно всех встревожило короткое газетное сообщение: «Японский отряд численностью в тридцать человек напал на советский пограничный пост». Неужели и Япония ввяжется в войну и нам придется воевать на два фронта?
Миша отложил письмо и несколько минут сидел неподвижно, глядя на едва мерцающую в утреннем полумраке спираль электролампочки. Как и многие его товарищи, он давно не имеет вестей от родителей. Киев в руках немцев. Мать с отцом, конечно, эвакуировались. Но куда? Эта неизвестность усугубляет и без того плохое настроение. Он лег на кровать не раздеваясь, накрылся одеялом, шинелью. Засыпать нельзя. Через сорок минут заступать на пост на углу Фонтанки и Введенского канала. Отворилась дверь, и в кубрик вошли Алексей Сикорский и Васятка. Всю ночь они патрулировали по городу. Каждый вечер Академия выделяла в распоряжение коменданта по пятьдесят человек. Старшим их патруля был командир второй роты младший лейтенант Судовиков. По дороге в комендатуру они зашли на Витебский вокзал. В зале ожидания для военных бригада самодеятельности под руководством пожилого сержанта давала концерт. Легко одетые, бледные девушки-дистрофички пели и плясали, а потом тяжело дышали и долго не могли прийти в себя. На инструктаже в комендатуре патрульных особо предупредили насчет диверсантов. Всех, кто подозрительно себя ведет, приказано немедленно задерживать.
Сегодняшний маршрут проходил, по Кировскому проспекту — от памятника «Стерегущему» до площади Льва Толстого. Всегда шумный, ярко освещенный, нарядный проспект сейчас выглядел мрачно, пустынно. С неба сыпал мокрый снег с дождем. Весь маршрут занимал минут сорок-пятьдесят. Шли молча, не спеша, с винтовками на ремне, зорко осматриваясь по сторонам и прислушиваясь.
Младший лейтенант Судовиков мерз. Он поднял воротник шинели, втянул голову в плечи, совсем по-штатски глубоко засунул руки в карманы, но все равно холодный ветер забирался за воротник, продувал насквозь. Судовиков шел погруженный в свои мысли. При его худобе и полном отсутствии в теле энергетических запасов потеря пяти килограммов веса уже привела к постоянному ощущению слабости и частым головокружениям. Но он никому не говорил об этом. В Ленинграде тысячи дистрофиков. Все равно ему никто не поможет. Сейчас он думал о том, как быстро война все перевернула, поставила с ног на голову. Еще недавно он был доцентом кафедры, автором сорока научных работ, мечтал о докторской степени, о звании профессора. Теперь он должен подчиняться этому грубияну Анохину с шестиклассным образованием и манерами боцмана.
Они вошли во двор, увидели на пятом этаже освещенное окно.
— Пальните, товарищ младший лейтенант, — предложил Алексей.
Судовиков кивнул, дрожащими руками отстегнул кобуру, вытащил пистолет и, зажмурившись, нажал спусковой крючок. Пистолет оглушительно выстрелил. Свет в окне сразу погас. Он подумал, что его жена никогда не поверила, если б ей сказали, что ее тихий муж, которого она привыкла видеть вечно склоненным над книгами или за письменным столом и которому не уставала ставить в пример других мужей, боевых и хозяйственных, стреляет из пистолета.
Они дошли до угла Большой Пушкарской. Алексей замедлил шаги, потом совсем остановился.
— Товарищ младший лейтенант, разрешите забежать в этот дом?
— Кто у вас там? Родители?
— Нет. Знакомые.
Судовиков долго молчал, раздумывая. Принятие любого решения всегда давалось ему с трудом. Одно дело отвечать за себя, совсем иное — за других.
— Только быстро, — наконец произнес он, прыгая на месте, чтобы согреться. — Даю вам двадцать минут. И ни мгновения больше. Мы будем ждать вас в парадном.
Одним махом Алексей вбежал на второй этаж, отломил спичку от дощечки — спичечного коробка военного времени. Ему повезло. Прямо перед ним на высокой двери была медная табличка: «Профессор С. С. Якимов». Долго никто не открывал. Наконец, послышались шаги и мужской голос спросил:
— Кто там?
— Алексей.
В Ленинграде были случаи бандитизма, о них писали газеты, и жильцы, прежде чем открыть дверь, учиняли форменный допрос.
— Какой Алексей? — спросили за дверью.
— Который вам яхту помогал снять с мели в Лисьем Носу.
— А, Алеша, — щелкнули и заскрипели многочисленные замки и запоры, и на пороге в лыжном костюме и тапочках появился Якимов. Под мышкой у него был зажат томик Мопассана, и Алексею показалось странным, что в блокадном Ленинграде можно читать Мопассана. — Входите.
— Я на минуту, — сказал Алексей, здороваясь, отметив про себя, что вся большая прихожая до самого потолка уставлена стеллажами с книгами, — Мы тут патрулируем по Кировскому. Решил забежать. Лина где?
— Спит. — Профессор посмотрел на висевшие в прихожей большие часы. Они показывали двадцать минут второго. — Это у меня бессонница. Я разбужу ее, Алеша.
Лина вышла заспанная, в коротком домашнем халатике, заметно похудевшая после их последней встречи.
— У меня большое горе, Алеша, — вместо приветствия сказала она, — усыпили Ростика. — И, заметив недоумение на его лице, объяснила: — Ростик — наш любимый сибирский шпиц. Такого умного и ласкового пса у нас уже никогда не будет. Он понимал меня с одного слова, с одного взгляда… — Лина вздохнула. — На днях около булочной он вырвал из рук женщины хлеб и убежал. А вчера продавщица сказала, что та женщина умерла…
— Город голодает. Только сейчас на одном Кировском проспекте мы видели десяток трупов… Я забежал узнать, не уехали ли вы в эвакуацию. Извините, что так поздно. Другой возможности не будет.
— Какое это имеет значение? — проговорила Лина. — Все теперь перепуталось — и день, и ночь. Папин институт эвакуировался, мы остались почти последние. Тоже на днях уедем. — Она на мгновенье умолкла, затем спросила: — Вы слышали, что немцы ворвались в Гостилицы сразу после нашего ухода? Какие-нибудь десять минут — и мы были бы расстреляны или находились в плену…
Алексей видел Лину четвертый раз при разных обстоятельствах, но каждый раз куда-то спешил. Он уже привык к спешке. Она была неотъемлемой частью его курсантской жизни, в которой все расписано по часам и минутам. А тут еще война… Время, отпущенное Судовиковым, стремительно истекало.