Дело Матюшина - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пускай кричат, братишка, ты не обращай внимания. Нас теперь двое. Ты, гляжу, зашил, а я проволокой, так крепче. Ну, что сапоги, ну, сапоги. Я сразу почувствовал, скажу честно, родную душу. Сам я тоже в этой роте настрадался, но ничего у них не получилось, так что не расстраивайся, я все уже сделал, пока ты дома отсиживался, хитрец.
Карпович вылез из робы, содрал с ворота худосочную грязную подшивку да разложил потихоньку свое хозяйство, будто угощение на столе. Бабочку белую из ниток. Свежую чистую материю.
– Присоединяйся… – позвал он, будто знал все мысли. – Разорву, нам хватит.
В саду сильно холодило, но было Матюшину и легче, что подальше от чужих глаз. Он зябко дождался, когда кончит Карпович, и кое-как, спеша облатал свой ворот той тряпицей, которую заполучил. После они пошагали бриться к летнему умывальнику, снова в обход казармы, и Матюшин удивился, сколько лежало под ротой земли. Пошли по свежему покосу, набрели на каменную домину, оказалось, баню.
Дальше рос на отшибе деревянный сортир и виднелась вдалеке неясная молчащая постройка, оказалось, свинарня. Свиней видно и слышно не было. Но только они застряли, глядя в ту даль, как из строения выбежал в драном мохнатом бушлате человечек и заорал матом. Карпович повернулся спиной, шепнул что-то про скотов, утянул за собой дальше.
В казарме Матюшин освободился. Их встретили с удивлением, следя за каждым шагом, заглядывая в лицо. Перед отбоем, когда ходили еще по зале, точно так глядели, не отлипая, за его наплечной наколкой. Закут, где ночевали они с Дыбенкой, в этом взводе принадлежал другим. Оставшись без своей койки, он поневоле вернулся к Карповичу, который знал, где можно лечь. Все старались сползтись и лежать не в пустоте. Он приметил, как бегал, услуживал Ребров, отрабатывая неизвестно что, по доброй воле. Подлечь же постарался к ним поближе, когда казарму отбили, потушили в зале свет. Ночью проснулся Матюшин от чужой громкой речи. Разглядел впотьмах, как подымают кого-то с койки, уводят. И спокойно уснул. Было ему не страшно за себя, только чудно, что и здесь по ночам бродят, скучают спать, хоть завтра снова шагать на службу. Пришло утро. Расхаживал легко по зале тот же красивый офицер, исчезнувший прошлым днем.
Станцию, что жила подле зоны своим мирком и будоражила задушевным гулом, прикрепленная к поселку, солдаты называли, меняя одну букву. Матюшин мало понимал, что она из себя представляла, но впечатление осталось, что одна улица и по колено грязная проезжая дорога на ней. Видел он ее мельком, когда бегали в степь на зарядку. Однако на утренней поверке офицер молчаливо оставил новичков в строю – и они пошагали со всем взводом. Когда подходили к зоне, погода разгулялась. Холодное небо покрылось вдруг дрожащей голубизной, сщемило блесками солнце, отражаясь в том холоде, как в воде. Они вошли толпой в гулкий бетонный ящик дворика и, не заходя в помещение, заглядывая сторонкой в распахнутую настежь пудовую дверь караулки, пошагали цепью в открывшийся простенок лагерных старых укреплений, похожий на голодную пустую кишку. Ремонт процветал здесь, в укреплениях, где выпирали бревна, железные рыжие сваи, росли горы песка. И солдаты, распущенные работать, усаживались курить на обломках, отчего ремонтировать казалось нечего. Командовал всеми махонький сержант – китаец, сух да и костист. Со змееподобной черепастой головешкой, из которой сверкали холодно угли-глаза. Позволяя служивым ничего не делать, он взял под свое начало Матюшина с Ребровым, отделил чужих от своих и, будто желая упрятать их с глаз долой, проводил в пустынное место, где кончался ремонт и текла уныло вдаль песчаная, поросшая пучками сорняков полоса. Он походил с умной сморщенной рожицей, повздыхал, поскрипел песком и приказал чистить полосу от этих пучков травы.
– Хоросо работай. Травку сорвал, есе сорвал, косяк сделал, покурил – хоросо! Моя любит, чтобы было всегда хоросо.
Когда китаец бросил их на полосе да исчез из виду, Матюшин устал полоть и распрямился. Он пошагал вперед, вдоль заборов, сшибая пучки сапогом. Ребров копошился в песке, но, чтоб не отстать, потащился за ним по борозде, будто Матюшин был пахарь, а он – сеятель. Так дружно отработали они метров двадцать полосы, но за час и футболить пучки Матюшину надоело.
– Курево есть? – почти затребовал у Реброва.
– Тебе сказали, рви траву и кури! – огрызнулся тот.
Матюшин подумал от скуки, что в щель забора можно поглядеть зону, но когда ткнулся в щель, то увидел такую же песчаную голую полосицу и новую стену. Он шатнулся к другому забору, стоящему против этого, но видной была в щель такая же стена и сохлая трава всюду ползала паучками. Работали они дураками, ради работы. Матюшин сел на месте и привалился к забору. Стало ему покойно. Он отсиживался сам по себе, а Ребров старался двигаться вперед и остался один. Скоро он не стерпел, хоть хотел казаться отдельным, и надрывно закричал:
– Иди работай, сука! Быстро! Я не хочу терять здесь из-за тебя уважения людей! Я себя уважаю!
– У меня отдых… – послал по ветру Матюшин, тяжелея яростной силой, и Ребров ринулся взбесившимся зверьком.
Они сшиблись, пали на борозду. Катались в песчаной суши, грызли и давили друг дружку, не умея изловчиться бить. С вышки драку их неуклюжую приметил часовой да накликал из укреплений китайца. Тот бежал, запыхивался с куском попавшимся проволоки и, добежав, молча кинулся их хлестать. Проволокой той свистящей обожгло больней огня. От первого ж его маха они страшно повскакивали, но китаец стал вокруг кружиться да хлестать, не давая ничего понять. Кромешная боль взвила их и пустила убегать. Китаец бодро не отставал и гнал их до самого гогочущего взвода. Утихомирясь, когда настиг, и добрый от неожиданного веселья, он стоял с проволокой в руках и поучал, чувствуя себя важным:
– Нехоросо, оха, нехоросо… Брат с брата нельзя никогда драться. Вместе приехала, вместе уехала домой. Надо друсить, а не морда бить. Когда морда будет своему бить, я буду накасывать. Усбеку бей – не буду накасывать. А русски брата бить нехоросо, эта своей мамы не увасай, не люби. Оха, нехоросо!
Махонький терпеливый китаец внушал страх, от которого душа легчала и улетала. Матюшин глядел на него и трепетал. Китаец заставил их пожать друг другу руки, что они исполнили беспрекословно. А подумав еще, сказал и обняться, как братьям, и только после остался довольным, приговаривая себе под нос, будто напевая:
– Хоросо, хоросо…
Боль и злость утихли, сгнили. Он только помнил, что ударился, и больше ударяться не хотел. Остаток работ скоротал с Карповичем, покурил от его щедрот, установили они в земле железную одну сваю, потому что Карпович успел вырыть яму, работая один; и первый раз в жизни он увидел живого зэка. Бригаду заключенных, сварщиков, вывели на ремонт. Они работали под конвоем в отдалении, приваривали крюки к готовым сваям. Сыпались огненные искры, а зэки мелькали копчеными телами, вылезая из-под искр и залезая обратно под их дождь. Вдруг из-под огненного дождя вынырнул один и опрометью пробежал рядок копавшихся солдат, взвалил на плечо охапку нужного железного прута и понес, оседая под его тяжестью. Он лыбился и глядел шагов за десять на Матюшина, нового, незнакомого солдатика, что стоял у него на пути. А Матюшин разглядел только, что все зубы у него железные, а потом, так и не запомнив лица, потому что зэк катился мимо него живым комом из жил да мускулов, увидел он наколку на его груди – черти варились в котле. Всего на миг Матюшину почудилось, что и черти эти – живые. Зэк шагал, а черти в котле дергались и ерзали. Чуя, что солдат им заглядывается, зэк осмелел и захрипатил в никуда:
– Расступись! Дай дорогу! Толстого тащу!
После обеда и сна взвод этот ушел на зону, а воротился с зоны другой, с Дыбенкой, с которым они встретились, как дружки, обнялись. Обнимались в этой лагерной роте охранники, как целовались, – пожимали руку, брали свободной за плечо, прикладывали щеку к щеке, одну к другой. После Дыбенки, видя, что побратался тот с Матюшиным, молча подходили на встречу остальные. Ночью, перед сном, он спросил Дыбенку про этого Карповича, что он сделал такого, почему все над ним смеются да и что он за человек. Слыша, о ком вести надо речь, тот поскучнел и вспомнил только поневоле:
– Да ему во всю жизнь звезд пидорских не хватит, чего он только не делал здесь! Землю жрал, травился. Зимой служить не хотел, так что делал! Обсирался на вышке в штаны, вот как туалета ему туда не дали, чтобы его послать больше туда не смогли. Да и ноги эти его, я ж знаю, что он делал, с зубов грязь сковыривал, он мне еще хвалился этой мостыркой, когда в Абае вместе лежали. Теперь пристроился, деньги всем тут платит, чтобы не били. А тебе что сказал? Ты, гляди, подальше от него, он замарает. Ну, если разок мостырил, наплюй, он никому не родня, кто опухал. И я чего в госпитале лежал? Ну, опухал по первой, но чтобы сраться, да лучше б сдохнуть!