Вечерний звон - Игорь Губерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом ему позволили вернуться в Петербург, работу предложив, с которой только он и мог бы справиться: организация этнографического отдела при музее императора Александра Третьего. Восемь лет отдал он этому отдельному, по сущности, музею, став его заведующим и пополнителем. Посылки, славшиеся отовсюду, – не музею посылались, а лично Клеменцу, поэтому и было их такое множество.
И в этом качестве он как-то пояснения давал царю, однажды посетившему музей. Конечно же, заранее шепнули самодержцу о былых грехах седого старика с быстрыми молодыми глазами и живой веселой речью. Обширные познания при полном отсутствии ученого занудства и непринужденность легкого общения – весьма понравились царю. И он по окончании осмотра дружелюбно и доброжелательно спросил: неужели не жалеет господин Клеменц о своем таком напрасном прошлом?
– Я горжусь им, – был незамедлительный ответ – Это были мои лучшие годы.
У сопровождавших дрогнули лица, а сам царь, приподняв брови, недоуменно пожал плечами и сухо попрощался. Посещение могло кончиться орденом, как объяснили Клеменцу знающие люди, а кончилось – довольно скоро – отставкой с пенсией.
А умер он в Москве, в начале Первой мировой, на руках у съехавшихся отовсюду старых друзей. И среди них, проведших жизнь в подполье, за границей и по тюрьмам, были столь же одаренные талантом люди. Но только предпочли они – борьбу за эфемерную российскую свободу.
А еще мне о Кибальчиче хотелось написать. Это ведь он был сочинителем взрывчатки, что закладывалась в Зимнем, и в подкопы, и металась в царскую карету. А что он был гением – узналось только после казни: будучи в тюремной камере уже, он передал адвокату схему первого в мире ракетного устройства.
В гостиницу «Москва» меня позвал поговорить советский классик Даниил Гранин. Был он краток, суховат и сдержан. Я был негром и его прекрасно понимал. Ему понравилась прочитанная повесть о Морозове. А у него давно уже закончился срок сдачи рукописи о народовольце Кибальчиче (лицо мое не выразило никаких эмоций), и договор вот-вот расторгнут. Очень жалко ему было возвращать давно потраченный аванс, а книгу сочинять – ни времени и ни желания у него не было. Вы как насчет Кибальчича? Я полностью в материале и готов, как пионер, ответил я с достоинством и радостью, которую, по-моему, не скрыл. Тут он замялся чуть, и я ему немедленно помог (мы, негры, деликатны и чувствительны к запросам белого заказчика):
– А пробную главу я привезу вам в Питер через месяц.
От такого понимания лицо его слегка раздвинулось в подобии улыбки, и со мною он немедля распрощался.
Я настолько был в материале, что не пробную главу, а чуть не половину повести привез немного времени спустя. Был Гранин столь же сух, а взявши папку с рукописью, прямо от порога отослал меня до послезавтра. Позвонить. И я совсем другой услышал голос через день по телефону. В нем были приветливость, коллегиальность и расположение души. Потом меня поили чаем, пристально расспрашивали и безудержно хвалили. Вот на этом я и подломился. Он ведь был всегда умен безмерно (это и по книжкам очень видно), его дружественность мне вдруг показалась искренней, и я, мудак наивный, возомнил, что я могу с ним о соавторстве заговорить. Тут он посуровел и мне с надменностью ответил, что в соавторстве он никогда ни с кем не состоял.
– А вот недавно вы сценарий с кем-то написали, – возразил я нагло.
– Это я его и написал, – ответил Гранин, – просто две фамилии пришлось поставить.
– Понимаете, – настаивал я гибельно и легкомысленно, – я с вами о соавторстве заговорил не только и не столько в силу авторского, вам понятного желания поставить имя, но и потому еще, что множество читателей узнает руку, стиль, ведь это у меня уже вторая негритянская работа.
Такая мысль ему и в голову не приходила, мне же было совестно об этом опасении благоразумно промолчать.
– Ну, мы еще поговорим об этом, – сказал он медленно, – а сделанную часть я завтра же пошлю в издательство, чтобы они не расторгали договор.
И с облегчением пожал мне руку.
Далее мне Гранин учинил такое хамство, что его я помню и поныне, потому что никогда со мной ни ранее, ни впредь настолько унизительно никто не поступал. Он просто мне не позвонил. Как будто не было меня. И не было договоренности и рукописи, им расхваленной донельзя. А через полгода его где-то встретила редакторша той серии (они в издательстве об этом негритянстве знали) и спросила, где же рукопись. И глазом не моргнув, ответил Гранин, что ее послал он по ошибке в некое другое издательство, она вернулась, и вот-вот он перешлет ее по правильному адресу. И тридцать лет прошло, и нет уже того издательства давным-давно, а рукопись он так и не прислал. А почему я сам не позвонил? Мне трудно объяснить. Как-то противно было, мерзко и рука не поднималась. Я ведь не просил его мне оплатить ту пробную работу, мог он позвонить и просто отказаться от любого продолжения, но не было и этого. А я уже писал о психиатре Бехтереве книгу, шли и сыпались стишки, мне не хотелось портить настроение. А много лет спустя, когда позволили российским людям стать людьми и вольнодумство разрешили, прочитал я, что заядлым и отпетым гуманистом стал писатель Гранин, просто – профессионалом гуманизма. И тогда мне остро вспомнилось то наплевательское и пренебрежительное хамство, но уже мне было разве что смешно.
А с копией той рукописи – дивная произошла история. Она валялась где-то в куче неразобранных бумаг, а тут меня арестовали, привезли домой и дикий учинили обыск. Длился он три дня, заметно был повернут интерес ментов к архиву, письмам и бесчисленному в папках самиздату. А валялось это все богатство где попало, и внезапно отыскалась под диваном книга Евгении Гинзбург «Крутой маршрут». Но от машинописной этой копии была только вторая половина. И ко мне пристала неотвязно следовательница Никитина: куда я задевал начало? Я только плечами пожимал. Уже лет пять там эта копия валялась, никому давно не нужная – уже была такая книга в тамиздате. А Никитина не унималась: где начало? И как раз в минуты эти, вытащив из груды папок, молодой сыскарь рассматривал машинопись той части книги о Кибальчиче, что я отвез когда-то Гранину. А первая глава в той повести была мной названа – «Начало».
– Вот же оно, вот начало! – закричал сыскарь в восторге. И мою несбывшуюся книгу положили в папку с памятью о женских лагерях ГУЛАГа. И решил я, что писалось не напрасно.
Все, чего хотел я, как-то счастливо и неожиданно сбывалось. А хотел я, в частности, – большую книгу написать о том забытом начисто поэте, именем которого Морозов заслонился, когда первое свое читал стихотворение. Об Огареве мне хотелось написать. Но кто б со мною договор на эту книгу заключил? В писательском Союзе я не состоял и не совался, а писать в пространство, на авось – не мог, нуждаясь в регулярном заработке. Судьба, однако же, доброжелательно за мной следила. И едва я рукопись о психиатре Бехтереве сдал, как писательница Либединская (теща моя, Лидия Борисовна) мне предложила повесть о поэте Огареве сочинить. Для той же самой серии о пламенных революционерах. И со всегдашним опасением не справиться засел я за газету «Колокол» и подвернувшиеся книги – их было в достатке, даже слишком.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});