Бумажные маки: Повесть о детстве - Вехова Базильевна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, именно тогда на Иртыше он вдруг обрел надежду, что все еще можно изменить. Когда-то он, лектор московского планетария, смеялся над идеей странного философа Федорова, что человечество должно оживить всех умерших предков и вместе с воскрешенными строить новую жизнь на планете... А еще Циолковский проповедовал, что сила чувства — это непрерывная лестница, нисходящая от живого мира- до мертвой материи, не исчезающая даже на границе живого... Так разве не может сила чувства вернуть мертвое в состояние живого?..
И — у Стивенсона во «Владельце Баллантре» индиец Секундра выкопал из могилы своего господина, пролежавшего в ней несколько дней, и пытался оживить. У него не получилось всего по двум причинам: воздух был слишком холодный, и Баллантре был злодеем...
Отец вспоминал, как моя мама читала Стивенсона по-английски, когда ждала меня — в счастливейшие дни, весенние, мирные. (Вот счастье было: неторопливо читать, ничего не бояться, смотреть друг на друга в чистой уютной своей комнате). Она читала Стивенсона и с листа перевела ему эту страшную сцену. Они тогда еще поговорили о смерти, об идеях Федорова, о Циолковском... Им казалось это все таким нежизненным, надуманным, белибердой...
А теперь ему хотелось встретить такого Секундру и узнать у него... методику оживления.
Отец упорно думал об этом, представляя, как узнает способ, выкопает гроб, отдерет крышку, снова увидит ее лицо и оживит. Распад остановится и пойдет вспять! И жизнь к ней вернется, наполнит ее и будет продолжаться...
Знакомые в Москве слушали с жалостью, кивали, сочувствовали и уверялись в его безумии. Он жил этой идеей, и снова и снова ее обдумывал. Идея стала мечтой. Заветной.
Он добирался до Москвы очень долго и давал телеграммы начальникам пристаней и железнодорожных станций по пути следования, что везет осиротевшего грудного младенца и просит помочь с кормилицей.
И женщины, которые жили по маршруту нашего следования, приходили к пароходу или поезду и кормили меня.
Моя жизнь состояла из сна, а промежутки бодрствования были заполнены чувством голода, жажды, холода, противного мокрого беспокойства и блаженно-сухого покоя и сытости... Но я знаю, что если младенца родители не ограждают от чужих людей и он привыкает, что от чужих лиц и рук на него изливается только добро, тепло и ласка, он вырастает дружелюбным и доверчивым...
На каждую кормящую мать, на каждую встреченную им женщину с грудным ребенком отец смотрел теперь, как на друга. Он мог подойти и протянуть своего младенца кормящей матери. Не надо было никаких объяснений. Взглянув в его лицо, женщина без слов понимала, что у него горе, и брала меня и прикладывала к груди, когда чувствовала, что ее собственный ребенок уже сыт.
Отец смотрел, как я вцепляюсь в сосок чужой женщины жадным ртом, и плакал, не замечая слез. Об этом рассказала мне няня Даша, которую пугало, что у него слезы сами текут, как только заговорят о его умершей жене или выпадет из чемодана ее старое платье...
Сколько у меня молочных братьев и сестер на Иртыше, на пространстве от Омска до Москвы, каких они разных национальностей, вер, обычаев... В буквальном смысле — народ меня выкормил, и я ему обязана жизнью. И я не могу предпочитать одну национальность другой. У всех матерей молоко — как живая вода в сказке — питает жизнь.
А мой отец лелеял свою мечту, прижимая меня к себе, может быть, он шептал о ней, вглядываясь в мое лицо. А я, спустя восемь лет, так же страстно желала оживить его, пристально разглядывая его лицо на маленькой измятой фотокарточке...
16
У моего отца была комната в коммуналке в Сверчковом переулке.
Вернувшись в Москву, он стал работать в школе — преподавал астрономию, физику, математику. К научной работе его не допускали, ведь он скомпрометировал себя, уехав в ссылку за своей подозрительной женой.
...Я просыпаюсь после очередной болезни и чувствую, что вернулись силы. И хочется пробежать по теплому паркету к окну, взобраться на круглое сиденье деревянного кресла, потом — на письменный стол, на зеленое сукно — обширный луг с темной чернильницей из мрамора и бронзы. Там бронзовые медвежата карабкаются на бронзовые пни, в которых стынут радужные зеркальца чернил... А дальше — окно, а в окне — серый двор с единственной пыльной и кривой липой в центре. Пыль я не замечаю, это я позже замечу и запомню, когда немного вырасту. Листья-то на липе — зеленые! И солнце их просвечивает — настоящее! И тени бегают по песку в песочнице точно такие же, как на большом бульваре на Чистых прудах, где я гуляла с няней. Как я рада, что липа кривая. Значит, я когда-нибудь смогу на нее залезть! И залезу, и сяду высоко, и посмотрю далеко. Правда, вокруг только окна, окна, окна...
Внизу — мусорные баки с полуоткрытыми крышками, из-под которых торчат старые газеты и тряпки. Между булыжниками кое-где высовываются вихорки пыльной травы.
Прикосновения вещей, бумаг, одежд так приятны! Бумаги пахнут стариной, а платья — магазином. Стулья приготовились скакать на своих гнутых ножках, диван готов плыть по паркетному морю, а занавеска над форточкой выгнулась, как парус на картинке...
После калейдоскопа разнообразных нянь у меня появилась няня Даша. Я ее полюбила — лицо, руки, объятия, словечки, теплый запах волос и платья...
В детстве у человека другие измерения времени и пространства. С завтрака до обеда, с обеда до ужина проходят целые эпохи, от двери комнаты до окна помещается Вселенная. Все вещи живут, как люди, у них свои интересы. Они умеют менять обличья. Занавеска на книжной полке может зловеще шевелиться в сумерки, угрожая выпустить из своих малиновых складок что-то страшное, что наполнит душу ужасом. А может, наоборот, — дружелюбно прятать меня в своих пыльных объятиях, когда в передней раздеваются, смеясь и громко разговаривая, гости, а у меня начинается жестокий приступ смущения — до слез...
Детские страхи... Когда боязно спустить ноги с дивана: кто-то выскочит, плоский, темный из поддиванного пространства, выскочит и схватит плоскими пыльными лапами... Короткие перебежки со стула на стул — круглые спинки стульев и круглые сиденья, на которых хочется покрутиться, но деревянные ручки обнимают — берегут от падения на пол, и каждый стул — маленькая надежная крепость...
Там, в коридоре, за плотно закрытой белой дверью идет своя жизнь: чьи-то шаги, голоса, телефонные разговоры. Стукнет парадная дверь, и сразу моя белая дверь распахнется, и появится няня Даша, румяная, пахнущая городским ветром и дождем, с тяжелой сумкой на сгибе руки, а в сумке — всегда что-нибудь вкусное. Я умоляюще смотрю на белую дверь, но она неподвижна...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});