Пять допросов перед отпуском - Виль Григорьевич Рудин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А жизнь катилась по-прежнему.
Ежедневные репетиции требовали огромного душевного напряжения. Надо было не только без устали шлифовать старое, но и готовить новое. А новое — это не только выучить новые слова и новую мелодию, для Карин с ее абсолютным слухом это было несложно, — требовалось уловить тот душевный настрой, с которым поэт писал стихи для песни и композитор — музыку: требовалось понять, почему они считают, что эта именно музыкальная фраза заставит зал загрустить, а эта вызовет волнение, и самой поверить в это, самой взгрустнуть и взволноваться, потому что иначе люди тебе не поверят, а такое проникновение в песню никогда сразу не приходит. И она снова и снова просила: герр Фите, уважаемый, будьте добры, вот эту фразу еще раз. Сама, наклонившись к безотказному своему аккомпаниатору или положив ладони на полированную черную крышку рояля и чуть склонив голову, вслушивалась в мелодию, повторяя про себя... Да, да, хорошо, уважаемый герр Фите, только здесь буду петь совсем нежно, вам не надо меня заглушать... Да, вот так, а теперь давайте все сначала!
Она сама была себе режиссером и своим наставником, и ей казалось, что, зная Алексея Петровича, его сильный характер и его чуткую душу, она умеет правильно понимать все те песни, которые теперь безраздельно ее покорили. Так она думала и так оно, в сущности, было.
Два-три раза в неделю Карин пела в концертах, которые теперь регулярно шли в Альбертусхалле, и еще пела на выездах — то в Рудельсдорфе, там были казармы Народной полиции, то для детворы, то на шахте «Кларисса», то для молодежи. Такие шефские концерты, ставшие в Восточной зоне привычными, приносили огромную радость: это хорошо, когда тысячи и тысячи людей и особенно дети тянутся к музыке, тем более к такой изумительной!
И еще были десятки разных дел — в обществе и в магистрате, и надо было обойти все школы города, побеседовать с учителями, выявить детей, музыкально одаренных. С нового учебного года готовилась к открытию не то чтобы музыкальная школа, на это пока не было ни сил, ни средств, но хотя бы что-то вроде класса при Обществе советско-германской дружбы.
И еще Арно — подрастающий человек — никак не должен был чувствовать себя заброшенным, а времени для него оставалось так мало...
Да, жизнь была полной, и Карин была бы совсем счастлива, если бы Алексей Петрович всегда был рядом.
Допрос третий
I
Алексей Толстой, один из моих любимых писателей, нашел однажды неповторимые слова о красоте женщины: «Даю честное слово, есть же где-нибудь еще красавицы, не одна же она такая, но лично я — не видал». Слова эти невольно вспомнились, когда в комендатуру пришла Карин.
Женская красота бывает разная: умная, но не душевная, или просто капризная, или избалованная, или самовлюбленная. Карин светилась обаянием и добром, и я подумал, что майор Хлынов и впрямь ее дождется — мысль такую она высказала: мол, она верит, что через несколько лет обстановка изменится и они с Алексеем Петровичем получат разрешение на брак. Разуверять я ее не стал: это было бы жестоко. И совершенно ни к чему.
Держалась Карин Дитмар спокойно и естественно, по крайне мере, мне так показалось, и к концу допроса комбинация, разыгранная вокруг нее и майора Хлынова, была мне предельно ясна. Герберта Лансдорфа, как я и предполагал, она сразу же опознала, и был он, по ее словам, симпатичным и благожелательным — правильно, только так он и должен был вести себя.
Потом мы кое-что уточнили с письмом, присланным ей самой от имени Хлынова: как она нашла это письмо в своем почтовом ящике, да в какое время это было, да какая марка была на конверте, из Восточного Берлина или из Западного? И тут, как бы мимоходом, Карин Дитмар сказала, что если бы это письмо было написано рукой Алексея Петровича, она уехала бы в Берлин, не раздумывая, а рука — чужая, и она встревожилась за Алексея Петровича, и сразу пошла в комендатуру...
Коменданта, полковника Егорычева, я так и не дождался — он был в Галле, — но мне передали оставленное им для меня письмо, то самое, которое получила Карин Дитмар из Берлина, и небольшую записку. Полковник, знавший руку каждого своего офицера, сообщал, что письмо от имени Хлынова написано почерком лейтенанта Почепко, который немецкого языка не знает и по-немецки писать не умеет.
Слушая черноглазого, порывистого лейтенанта, я подумал: до чего же они тут все влюблены в своего Хлынова! Лейтенант буквально живописал замкоменданта яркими, щедрыми мазками:
— Товарищ майор по-немецки говорит лучше, чем иной немец. Часто, ясно, быстро! Товарищ майор как с кем из немцев заговорит, так человек начинает улыбаться. То, скажем, сидел смурый, чуть что не плачет, а тут на тебе: улыбается да кивает: «Я, я, герр майор!» С ним, с товарищем майором, немцы почему-то никогда не спорят...
Когда я протянул лейтенанту письмо, присланное Карин Дитмар, он недоуменно повертел его в руках, положил на стол.
— Честное слово, ничего не понимаю. Я, конечно, видел фрау Дитмар, кто же ее в комендатуре не знает? Она вон какая! И на письмо если издали взглянуть — почерк вроде моего. Но я же по-немецки не могу писать, я только так, несколько предложений выучил, чтобы уж не очень попугаем моргать, когда немцы спрашивают... — Простодушно удивился: — Откуда такое письмо взялось, это же надо мой почерк знать! Слушайте, товарищ следователь, а точно, я один раз для немецких ребятишек заявление переписывал. Он же меня и попросил, майор Хлынов... А что это были за ребятишки, того я не знаю.
Вечером, перед возвращением в Берлин, я побывал на концерте, в первом отделении пела Карин Дитмар. Когда шел, в глубине души боялся: вдруг разочаруюсь? Вдруг она все испортит? В репертуаре стояли три русских романса, один из них, «Калитку», я издавна люблю...
Держалась Карин Дитмар безукоризненно: с первым аккордом преобразилась, словно ее впрямь наполнила музыка, и какая-то удивительно мягкая улыбка озарила лицо с полузакрытыми глазами. Пела она по-немецки, но задушевность