Сочинения русского периода. Прозаические произведения. Литературно-критические статьи. «Арион». Том III - Лев Гомолицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Гнева нет во Мне, но, если кто противопоставил Мне в нем волчцы и терны, Я войной пойду против него, выжгу его совсем»{144}.
5
Пав на землю, гонимый Господним гневом, Кнут жесточе переживает грех любви и жизни, находит для них потрясающие слова; теснее жмется к людям, ощущая всё их и свое бессилие. В отчаянии упрямо повторяет:
Я жить хочу и буду жить и житьИ в пустоте копить пустые строки{145}.
Но жизнь эта именно та, о которой он сказал: «я еле был – в полунебытии»{146}.
Это – ночь, первобытная ночь,Та, что сеет любовь и разлуку,Это – час, когда нечем помочьПротянувшему слабую руку…Ночью даже счастливого жаль.Люди ночью слабее и ближе.Расцветает большая печальНа ночном черноземе Парижа{147}.
Так же слепа стала для него и любовь – «допотопная радость»{148}, а теперь – «западня», «час густой и древней муки», соблазн, когда надо «прятать от себя свои же руки, дрожащие от жажды и тоски»{149}.
6
Путь Кнута не кончен, но ясно, что он может идти по нему только в двух направлениях – к Богу, навстречу обещанному спасению, осуществляя заветы, или от Него – в гибель, в небытие, потому «Отступающие от меня будут написаны на прахе»{150}. Иных дорог для поэта нет, так как судьба Кнута – это древняя судьба Израиля, а душа его – арена, на которой продолжается состязание Бога с его народом.
Но почему же Кнут так близок нам? Не наша ли это тоже судьба? Не блуждаем ли и мы по пустыне, не ищем ли и мы земли обетованной, когда наши глаза слепит раскаленный песок и, может быть, в отчаяньи мы готовы разбить наши скрижали и насмеяться над нашими надеждами?..
Кроме того, Кнут среди нас, в нашей толпе, в нашем быту. Фон, на котором происходит богоборчество Кнута, – столица мира Париж. Поэт пришел из своих тысячелетий на его асфальты, в его глыбы «железо-бетонно-кирпичные»{151} и взглянул на него глазами древнего кочевника. Во всем, на что бы ни глядел он, что бы ни встречал в окружающем мире, он видит отражение и слышит отголоски того, что некогда происходило в пустынях Ханаана и на песках «горячей Палестины»{152}. Улица, кишащая людьми и машинами, представляется ему наполненной ревущими стадами; городской шумный день, воздвигающий свою вавилонскую башню, – это Иерихон, гибнущий от «космической музыки ночи»; старый дом, возвышающийся над крышами, напоминает ему ковчег:
Дрожит мой старый дом. Он стар, мохнат, но тверд,И не его страшит ветров непостоянство.Мы скоро поплывем в небесный тихий порт,На звездные огни, в чистейшее пространство{153}.
Ворочая тяжелые, острые, меткие и разящие камни языка своей лирики, учившейся у старых восточных мастеров своим формам и краскам, Кнут порою складывает из них нежнейшие фигуры, мудрые знаки.
Из самого грубого материала он умеет создавать проникнутые духовностью образы. Например, музыку звездного неба он рисует так:
Словно в щели большого холста,Пробивается в небе дырявомОслепительная высота,Леденящая музыка славы{154}.
Кнут смотрит на несущийся мимо него враждебный бешеный мир, и с ним происходит то же, что происходит со смотрящим с моста вниз, когда начинает казаться, что это не вода бежит мимо, а мост плывет в тихом уносящем движении:
Огромный мост, качаясь, плыл в закате,Неся меня меж небом и землей…Как вам сказать, обиженные братья,Про тот большой сияющий покой…{155}
Ему кажется, что это он плывет, меняясь, отделяясь от древнего человека, уносясь движением улицы города современного страшного мира, – а он всё тот Довид-Ари бен Меир, который до конца в своем унижении и отчаянии идет, Не расплескав
Любви, смиренья и жажды{156}.
Тончайшие переживания он создает такими смелыми образами:
Плывут первоцветущие сады,Предслышится мелодия глухая,И вот не кровь, но безымянный дымБежит во мне, дымясь, благоухая{157}.
В этой, иногда нарочитой, грубости новизна и дикая прелесть поэзии Кнута, но в этом же и ее опасные срывы. Она не знает границ и запретов, дозволенных и недозволенных слов. Но так значительна и глубока внутренняя жизнь стихов Кнута, – от них веет первобытным «допотопным» ветром из просторов тысячелетий, – что не замечаешь ошибок.
И кажется: стихи его беснуются, стонут, кричат и вещают под тяжестью жизни, ее страданий, ее грязи и откровений духа, который наполняет поэта своим вещим и пламенным дыханьем.
«Довид Кнут (Доклад, прочитанный в Литературном Содружестве 1 ноября с.г.)», За Свободу!, 1931, № 306, 19 ноября, стр. 4–5. О заседаниях, на которых был зачитан и обсужден доклад, см.: Н.С. <Нальянч?>, «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, № 294, 5 ноября, стр. 5; «В Литературном Содружестве», За Свободу!, 1931, № 304, 17 ноября, стр. 3.
Ночные встречи
1
«Быв. рус. офицер. Согласен на какую угодно работу – подметать улицы, рассыльным и проч. Обращаться в редакцию. Иванов».
* * *В редакции уже неделю стоял прислоненный к пыльному столбику книг синий простой конверт, на котором латинскими буквами по-детски неуклюже было написано: W. P. Iwanow.
Адреса Иванов не оставил, потому что адреса у «быв. рус. офицера» не было. Сам Иванов не являся. Конверт стоял, морща свое четырехугольное лицо, подмигивая ответственному редактору, когда тот, на минуту отрываясь от спешной статьи, неопределенным взглядом искал чего-то вдоль края стола – мысли или слова.
Кончилось тем, что ответственный редактор однажды протянул с досадой левую руку и перевернул конверт «W. P. Iwanow»-ым вниз. Но на конвертной спине, рассеченной диагоналями разреза, в верхнем треугольнике оказалась печать: Dyrekor teatru rosyjskiego «Pietruszka» A. Makarow-Zawaldajski…
С этого вечера конверт исчез с поверхности стола, погребенный под пластами «Рулей», «Последних Новостей» и «Возрождений». И смутная память о нем осталась у одного ответственного редактора.
А в конверте было письмо.
А в письме – спасение ли, окончательная ли гибель – новый толчок в новую неизведанную страну жизни:
«Милостивый Государь г-н Иванов!
Прочитав Ваше объявление, осмеливаюсь предложить Вам скромное место в моей вновь организуемой труппе. Я готовлюсь к турнэ по Польше и мне нужен заведующий технической частью. Надеюсь, что при желании и добросовестном отношении к делу Вы, М.Г., справитесь с этой несложной задачей. По получении от Вас положительного ответа деньги на дорогу будут немедленно высланы.
Директор театра “Петрушка”
А. М-З-.»
2
Мир, огромный, сотрясающий сознание, толкающий страшными своей мерною последовательностью ударами сердце, мир, пробегающий ласковой теплотой по всем трепещущим жилкам человеческого звереныша-тела, бьющий в зрение красками и брызгами сжигающих огней, несущийся мимо слуха толпою голосов, шелестов и дыханий…
– мир этот, оказывается, можно вывернуть, как перчатку.
Это трудно только сначала, пока не соскочил крючочек, связывающий с громоздким глухим ящиком скамейки, на которой скорчилось то, чему холодно, мучительно неудобно, – что свое томление называет голодом, сном и болезнью.
И странно – если смотреть прямо перед собою в смешение медленно движущихся мимо рукавов пальто, шляп, пуговиц, ботинок – крючочек никогда не соскочит, но всё острее будет впиваться в живое корчащееся страдание.
Но если опустить глаза вниз, туда, где в цветные полосы каменного вокзального пола вонзился серый треугольник – основание треугольника – плечи, стороны – протянутые рукава, брюки, а вершина – обтрепанный мокрый носок ботинка – только всмотреться в этот треугольник неподвижного кровного своего, – крючочек соскакивает, и свободная неизъяснимая радость, покачиваясь, как детский цветной шар, отделяется, относится, взлетает. В то же время мир выворачивается наизнанку, где в пустоте только одно действительно есть, одно истинно существует – легкое безвесное клубящееся стремление.
* * *Узкая стрелка ползет, как черная выгнутая змея, по лику бледного, искаженного ужасом циферблата. Иногда она, остановившись, впивается жалом в лоб; иногда взмахивает в воздухе и падает на его вздрагивающие отвращением и болью губы.
Так длится бесконечно. В пустоте протянуты, распластаны века, и черная скользкая змеиная стрелка со злобным шипением бьет хвостом и, впиваясь в него, жалит и жалит бледный, перекошенный ужасом и болью лик времени.
И какое блаженство, какая легкость скользить мимо этого жестокого призрака жизни.
* * *Стремление, наполняющее пустоту! Ваше божественное величество дух! Это вы из ничего слепили голубой шар неба, вы бросили в бесконечность горсточку белых искр, вы из сгустка крови создали трепетное, желающее живое, теплую склизкую плесень жизни? Кто вы! Отбросьте свою целомудренную стыдливость. Явитесь, шаркните ножкой и представьтесь, наконец, мне – видящему, мне – слышащему, мне – требующему, чтобы вы не играли в прятки со мною!