Черная неделя Ивана Петровича - Александр Потупа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Товарищ Крабов, мы вас ждем. На работу нельзя опаздывать!
И запела, заполняя унылое коридорное пространство многообразием тем от византийских аккламаций до переливчатых трелей звонка у вертушки НИИТО, запела труба, должно быть, архангелова, во всяком случае, необычная, ибо ничего похожего Ивану Петровичу до сих пор слышать не доводилось.
Воодушевленный знакомыми нотками, Иван Петрович ободряюще кивнул Аронову и проскользнул за дверь.
Зал, открывшийся перед ним, не был мал или велик — Иван Петрович сразу понял, что в данном случае отказывают все категории сравнения. Возможно, зал следовало считать бесконечным в пространстве и во времени и даже объективно существующим вне сознания и независимо от ощущений, но Крабов не очень хорошо представлял себе, облегчит ли такая оценка его дальнейшую участь.
Вдали на великолепном троне восседало нечто нечеловечески совершенное, воспринимаемое как многомерное Сияние, притягательное и грозное, заставляющее жмуриться и испытывать нарастающие сердечные вибрации.
Неверующая душа Крабова, вернее, та информационная структура, которая должна заменить душу подлинного атеиста, слегка смутилась. Все происходящее воспринималось ею как своеобразное цирковое представление не слишком интригующим пока подтекстом. «Уж не погружаюсь ли я в мир раздраженного Ароновского воображения? — скользнул в его душезаменителе полувопрос-полудогадка. — Или своего, или чьего-то еще… Пересечение раздраженных воображений создает грандиозную исповедальню — это что-то новенькое, но вряд ли перспективное».
Товарищ Пряхин записал Крабова в свой знаменитый черный блокнотик, а потом кто-то юркий и очень толковый разъяснил Ивану Петровичу, что ему следует пройти к специальному столику у подножия престола Господня и принять участие в выездной сессии Страшного Суда в качестве лица отчасти посвященного.
Иван Петрович так и не уразумел, что есть отчасти посвященное лицо наверное, вроде кандидата в смысле Фросина, — но зато перед ним, кажется, раскрылся источник его проклятого дара.
«В течение недели я служил для них простым экспериментальным буйком, самокритично и даже с долей трагизма думал он, — на мне, вернее, с моей помощью отрабатывали приемы вытягивания чужих мыслей с тем, чтобы сегодня подвести черту и окончательно обречь кого-то на пытки, а кого-то прославить. Но зачем, зачем все это? Кому это необходимо?»
В голову Ивана Петровича потоком хлынули мысли подсудимых, или подвергаемых, как их определило Сияние. Зловонными пузырями поднимались со дна очередной заблудшей души невообразимые деяния и замыслы и лопались на поверхности мозга, обстреливая членов суда самыми странными и нередко отчаянными сигналами. В вихрях этих сигналов пронесся перед Иваном Петровичем Аронов, которого приговорили к пожизненному редактированию «Мизера втемную» и к самоотверженной работе над темой Самокурова. Выезд в ад Михаилу Львовичу категорически запретили по режимно-моральным соображениям.
Фаину Васильевну ласково погладили по головке и отпустили с миром.
Илье Феофиловичу поставили на вид. Он пытался оправдываться, особенно насчет загашника, но Сияние не пожелало вдаваться в подробности и тут же утвердило строгий выговор без занесения.
Потом появилась Леночка в красном берете и, увидав Крабова, дружески подмигнула ему. Как душе чистой и непорочной, ей выделили белоснежное платье средневековой принцессы и двухнедельную туристическую путевку в рай. Леночка сделала книксен и исчезла.
В душе Ивана Петровича стало нарастать какое-то глухое сопротивление. Суть действий, творимых Сиянием, начисто от него ускользала.
«Дурацкая трата времени, — думал Иван Петрович. — Во-первых, я не знаю, что такое ад или рай, никогда там не был. Во-вторых, в чем смысл назначений? Если Оно допускает существование многомыслия, за что же судить?»
Появился Ломацкий, потоптался посреди небольшой арены для подвергаемых и с неподдельным любопытством стал разглядывать Сияние и разместившуюся рядом судейскую команду.
Взгляд его, ироничный и уж, во всяком случае, бестрепетный, неспешно обежал почетный ряд и остановился на Крабове. Мысли, которыми он бегло и наискось успел обстрелять присутствующих, напоминали крупнокалиберную пулеметную очередь — материал, малопригодный для создания объективного портрета-характеристики.
— А вы-то здесь зачем? — удивленно и даже слегка насмешливо спросил Семен Павлович. — Вот уж не ожидал…
— Я лицо отчасти посвященное, — обиделся Крабов. — У нас тут выездная сессия!
Но Семен Павлович как бы и не обратил внимания на обиженный тон старого партнера:
— Вот уж не ожидал… Да вы и вправду возомнили насчет Страшного Суда? Глупости, Иван Петрович, право же, глупости. Оглянитесь как следует — это же мы сами и есть, и еще зеркало, которое водрузили над стулом с бирочкой и неизвестно за что принимают…
И Иван Петрович стал добросовестно оглядываться… Картина, которую увидел он теперь, заставила его протереть глаза, однако ж от этого не изменилась и продолжала поражать отсутствием мистики и даже какой-то скучноватой научностью.
Среди судей там и тут мелькали недавние подвергаемые, и не было у них ангельских крылышек или дьявольских рогов. Наблюдалась обычная озабоченность важным делом, озаряемая иногда вспышками зависти или симпатии, на отдельных лицах сквозило прохладное безразличие — в общем, очень человеческая смесь очень человеческих проявлений. Михаил Львович Аронов, удобно расположившись за своим столом, листал роман, как сборник чьих-то личных дел, и ставил пометки на полях. Леночка сидела, поджав ноги, и внимательно рассматривала свой византийский перстень и подписи на путевке. Илья Феофилович кокетничал с Фаиной Васильевной, и оба они не слишком интересовались окружающим. Были и другие знакомые и полузнакомые лица, уже подвергнутые и потому успокоенные и лишь немного любопытствующие в смысле чужих исповедей.
И вся эта отнюдь не райская сцена отражалась в огромном странно изогнутом зеркале и концентрировалась им, и отраженные в нем люди выглядели сгустками юной энергии и абсолютно правильных мыслей, истинных и, следовательно, непобедимых. И эта концентрированная непобедимость воспринималась всяким новым подвергаемым как грозное Сияние, а собственное несоответствие идеальному отражению становилось исповедью с теми или иными последствиями.
«Все верно, мы сами себя судим, подвергаем, оцениваем, — сообразил Иван Петрович. — Но при этом пытаемся отделить в себе и особенно в других черненькое от беленького, воображаем себя сгустками каких-то абсолютных качеств, а потом удивляемся своей зависимости от внешней силы, которую сами же обожествили».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});