Подмены - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А он у меня скоро возьмёт да женится, – продолжала тем не менее торговаться Верочка, – дети пойдут, куда они без добавочной заботы?
– Да не беспокойся ты. – Додик махнул рукой в никуда, скорее всего имея в виду бесконечность. – Отделятся на своё жильё, а мы поможем. Ты давай про главное решай, а не про это несерьёзное.
Вера помолчала. Кабы устранить с пути десяток факторов неодинакового калибра, то перспектива была бы интересной. Внутренне она всегда того хотела, однако верила в приоткрывшуюся возможность не до конца, не рассматривала всё ж таки как вероятную. Зато довольно продолжительное время подпитывала себя тем, что в теории вполне реально могла противопоставить авторитетному мужу Моисею мужчину рангом не хуже, к тому же с приятным капиталом. Хотя и не обременённого научными степенями и без геройского гвардейского прошлого. Именно в этот решающий момент она прикидывала, как вернётся сегодня домой и уже вполне отстранённым глазом обследует коммунальное помещение родной ей некогда Каляевки. И с каким обновлённым чувством глянет на собственного мужа, зайдя в их совмещённый спальный кабинет. И как он обернётся к ней, оторвав лысеющую башку от этого своего нескончаемого задачника по теоретической механике, над которым корпит вроде бы третий год подряд, сочиняя для студентов новые сказки про механику и механиков. И как он спросит у неё про «как дела», но, не слушая ответа, уже отвернётся к раскиданным по всему столу бумагам и возлюбленной своей логарифмической линейке – вжик-вжик, мать-перемать, – с какой не расстаётся даже в уборной, всё высматривая да выискивая на ней всякую бессмысленную мелкоту. Как-то даже поинтересовалась, для чего, мол, так гнобить глаза свои и себя же целиком, если есть уже тыща таких же задачников да учебников по этому скучному делу. Она же училась, помнит. Ну будет ещё один, и чего? Деньги – смешные, а толку – как дохлому кабану от Шуберта. Он выслушал её тогда и сказал:
– Вера, я хочу сочинить самый лучший задачник в истории моего предмета. Самый совершенный. Не составить – именно сочинить. Каждую задачу я придумываю, пытаясь сделать так, чтобы исходные условия уже с самого начала были ощутимы не только органами зрения или слуха, но и как бы самим внутренним устройством человека, максимальным количеством его тончайше устроенных рецепторов, о которых, вполне вероятно, люди ещё не знают сами. Такое видение способно случаться на ином молекулярном уровне и неподотчётно узконаправленной мысли. Она же порой, как это ни странно, мешает воспринимать действительность, как та того заслуживает, потому что упирается в нечто уже знакомое голове, исхожее, не раз предложенное человечеству в том или ином варианте прочтения, считывания. Но если тот же предмет или часть его поместить в условия непривычные, совершенно неожиданные для каждого и для всех, то и сама мысль пойдёт другим путём, точно так же обходя накатанный путь, который рассудок отбирает механически. Иными словами, я очень хочу того, чтобы эта книга способствовала творческому саморазвитию личности. Любая задача из моего задачника – лишь способ вовлечь студента в поиск, в нетривиальные размышления, лишённые наставничества азбучной педагогики. Ответ на задачу, пускай и неверный, – тоже некий важный путь познания. Просто я мечтаю придумать такой вопрос, на который человек сам бы хотел найти ответ, вне зависимости от нужды учебного процесса. Но их должно быть много, таких вопросов. И поэтому времени для этого тоже требуется много. Годы. – И улыбнулся. – Но я постараюсь побыстрей, чтобы, как минимум, успеть при жизни. – И заглянул жене в глаза. – Это тебе понятно, Верочка? – Будто издевался над ней, пытаясь обратить в свою дурную веру.
Она и ответила на тот его вопрос, но только по-другому, не про механический рассудок. Сказала:
– У тебя, Моисей, сын не сегодня-завтра женщину в дом приведёт, жену, а ты всё со своими рецепторами носишься, с задачками про чужие предметы на свою же единственную голову. Свой-то предмет, говорю, днями-ночами только и делает, что об этой своей Катюне думает. Ты что, вообще не в курсе, что там всё серьёзней некуда? Он ей вот-вот живот надует, вот увидишь, а она с общежития сама, без жилья, без ничего, одни глазищи мокрые пялит, будто милостыню просит. Лимита, короче, и к тому же без видов на жилплощадь.
Так и было. Но только сказать, что Лев Грузинов-Дворкин был всего лишь влюблён по уши, означало ощутимо занизить планку важности события, имевшего место в его конкретной жизни. Ещё года три назад, готовясь к приёмным экзаменам во ВГИК, на операторский, он подметил за собой одну интересную особенность. Девушки, практически все и без разбору, с которыми в силу природной совестливости Лёка стеснялся встречаться вне школьных стен, но о которых грезил ночами под одеялом, внезапно разделились на красавиц и уродин, на вполне себе ничего и просто никаких. Гормон, до этого не дававший ни жить, ни дышать, ни учить уроки, слегка отпустил малость пережатую Лёкину серёдку, ослабив временные тиски и тем самым дав Лёке шанс окинуть мир людской чуть более трезвым взглядом. И прежде всего это было связано с тем, что Лёка, расставшись со школой, в одночасье переключил мозги на прекрасное. Ко времени поступления на операторский факультет количество сделанных им снимков зашкаливало – чёрно-белые фотографии всех размеров раскиданы были по всей Каляевке, за исключением территории Рубинштейнов. Печатал он их в прикухонной кладовке, расположив увеличитель на большущем соседском сундуке, постоянно запертом на внушительный амбарный замок. Было удобно, всему хватало места. Но потом старые пугала его оттуда забрали, и пришлось перетаскиваться на свой, дворкинский. Тот был уже не такой обширный, и Лёка сердился на Ицхака и его Девору Ефимовну за проявленную ими скупость и неуступчивость. А вообще они были ничего – беспроблемные. Жили, как запечные сверчки, разве что не трещали и не откладывали яйца. Он их не часто видел, те всё больше прятались у себя, выходя к плите или же по какой-нибудь редкой надобе, причём обязательно по одному и никогда в паре. Странно одевались, в хламиды какие-то несовременные. И молчали. Как-то он, пересекшись на кухне с Ицхаком, поинтересовался, заметив, какие длиннющие у того пальцы:
– А вы не пианистом, случайно, работали?
– Нет, – покачал головой старик, – когда-то я был скрипач.
– И скрипка есть? – уточнил Лёка.
– Была, – снимая с огня кастрюльку, кивнул в его сторону Ицхак и заторопился. – Но больше нет.
– А для чего вы свой сундук утащили? – Лёкин вопрос догнал соседа уже в дверном кухонном проёме. – Вам же, наверно, с ним неудобно.
Тот, дрогнув плечами, не ответил и быстро удалился.
«Странные они всё же, чудные какие-то, – подумал он тогда в очередной раз, – сами же себе неудобства создают, будто кто-то их тут притесняет».
Как и папа, они тоже были евреи, и точно так же в жилах у обоих не содержалось и частицы дворянства.
«Но только одни, как папа, делаются профессорами, – снова подумал о них Лёка, раскладываясь на сундуке и готовясь приступить к печати снимков, – а другие так и остаются при вечном своём местечковом рабстве».
Лёкина половина комнаты, ставшая благодаря отцу самостоятельным пространством обитания, до самого потолка была завалена работами юного фотографа Грузинова-Дворкина. По большому счёту, если не брать в рассмотрение плоды самых первых его, совсем уж никудышных фотографических опытов, всё началось в Коктебеле. Они тогда остановились на частном жилье, из окон которого открывался совершенно немыслимый вид на Карадаг. Отец и мама, как запомнилось ему, переживали в ту пору небольшой, довольно вяло протекавший семейный кризис, потому отец и придумал эту удивительную во всех смыслах поездку. Оба полагали, что Лёка при его мальчишечьей слепоте и отсутствии умения вникать в нюансы родительских отношений по-сыновьи, на чуть более тонком уровне, мало чего видит и понимает. Внешне, казалось им, семейная пристойность соблюдена. Но так обоим лишь хотелось думать. На деле же всё было иначе, поскольку если для осмысления происходящего их сыну не хватало опыта и головы, то оставались ещё пытливые, повышенно въедливые глаза. Он и видел – что-то там не так, хотя ни тот, ни другая ни словом, ни поступком не подтверждали Лёкиных предположений о несовпадении во взглядах на жизнь. Поначалу он, чистая душа, искренне считал, что виной тому он сам. Что оба много и серьёзно трудятся: папа у себя на кафедре, мама – в магазине, и вину за то, что в результате ребёнок имеет вольницу и недогляд, каждый возлагает на другого. Потом, подумав, всё же решил, что дело не в нём, не в сыне, и не в их разночтениях в вопросах воспитания. Имелись, как он догадался, и некие прочие основания для того, чтобы со временем его родители перестали встречно улыбаться, как и проявлять в отношении друг друга когда-то нескрываемую нежность и вместе радоваться ерунде, вроде внезапно распустившихся высоченных золотых шаров в дворовом палисаднике. Они на самом деле были очень разные, папа и мама. Отец был ужасно умный, это было понятно и так, – и не потому, что профессор, а из-за того, что смотрел он на Лёку вечно мудрыми глазами, в которых непременно присутствовала мысль, хотя, как Лёка ни пытался, ему не каждый раз удавалось её уловить. Мама обычно глядела не так, проще, что ли, без этого неудобного отцовского наждака. В мамином взгляде наряду с вечной озабоченностью Лёкиным здоровьем присутствовал ещё и молчаливый вопрос про саму же её, маму. Про то, что если он её честно любит, то почему так редко обрушивает на родную мать восторги по поводу её материнской к нему привязанности. Ждала благодарности, как когда-то сам он, маленький ещё, вечно ждал гостинцев. Но только потом, чуть повзрослев, ждать перестал; мама же словно зависла в своём материнском промежутке между его, Лёкиным, детством и недовыбранной от него признательностью за всё хорошее.