Холодная весна в Провансе (сборник) - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беспощадный мир, он питается только живой кровью художника! «Красные виноградники» – единственная его картина, проданная при жизни за 400 франков, – сейчас стоит больше, чем какой-нибудь сталеплавильный завод... – он простонал: – О, боги, боги! Рюмочку абсента!
– «Если хочешь доставить мне очень большую радость, вышли несколько кусков горного мела. В горном меле есть душа и жизнь, тогда как в обычном рисовальном меле я нахожу что-то мертвенное. Две скрипки часто выглядят одинаково, но, играя на них, обнаруживаешь, что одна звучит красиво, а другая нет. У горного мела звучный глубокий тон. Я сказал бы даже, что горный мел понимает, чего я хочу, он мудро прислушивается ко мне и подчиняется; обыкновенный же мел равнодушен и не сотрудничает с художником. У горного мела душа настоящего цыгана; пришли мне его, если это не слишком тебя затруднит».
В конце концов, я устала и продолжала читать молча, все больше погружаясь в водоворот его запутанной, подраненной, стремительной жизни, про которую сам он заметил однажды: «В жизни то же, что в рисовании: иногда нужно действовать быстро и решительно, браться за дело энергично и стремиться к тому, чтобы крупные линии ложились с быстротой молнии.»
И, странное дело, – по мере чтения из этих нервных, отчаянных, прекрасных писем возникал вначале едва осязаемый, но все более внятный образ невысокого светловолосого человека с застенчивой улыбкой, который и в продажах-то картин не слишком преуспевал, так как никогда не убеждал клиентов приобрести картину, не старался повлиять на их выбор... Он и картины Винсента держал у себя дома и в дальней комнате галереи, лишь иногда показывая их друзьям и особо доброжелательным посетителям... Из долгого монолога Винсента возникал образ брата, оставшегося за скобками истории искусства, брата, который не решился стать художником, а может, понимая все о Винсенте, сознательно пошел на жертву, и мог бы вообще остаться безымянным, если б не эти письма, исполненные требовательных просьб, яростных жалоб, настойчивых мыслей, профессионально разработанных пейзажей...
С каждым новым письмом Винсента проступал образ Тео Ван Гога, исполненный благородной преданности и любви, и ласки, – оставшийся единственной надеждой в жизни художника, особенно в жестокую пору безумия накренившегося мира...
***Все два дня, проведенных нами в Вансе, старая карусель на площади пребывала в летаргии. По остроконечной ее веселой крыше стекали струи дождя.
Но и в этом бесконечном дожде высокие узкие витражи в окнах Матиссовой капеллы «Четок» горели изнутри жарким желто-синим светом.
Витражи выплескивали цвет в белое пространство капеллы, их свет вибрировал и скользил в настенных рисунках, черно-белых арабесках, пульсирующих неуловимым ритмом.
Все, от бело-голубой черепицы крыши, с высоким на ней и тонким, как канделябр, крестом, до расписанных самим художником оранжево-желтых, желто-черных, красно-белых, в причудливых иероглифах, одеяний священнослужителей; от томного, изящно распятого Христа, до хрупких подсвечников, – было продумано и изготовлено по бесконечному множеству эскизов.
С утра мы бродили по небольшому помещению капеллы, вбирая этот радостный безмятежный свет и не торопились выходить в непогоду...
– Видишь, здесь создана некая история, как в книге, – иллюстрации на стенах, – говорил Борис, – Матисс как бы разделил два средства изображения – цвет и линию. Он вообще считал, что в основе бытия лежит соотношение арабески и цвета... Пробовал и в картине делать это, но в картине такое разделение не совсем органично самому пространству. А здесь – как в стерео-музыке – зрительные импульсы соединяются в капсуле капеллы в некую мистерию, которую Матисс монументизировал. Стихия цвета разделена; но вот ты вошла, и в тебе – в зрителе – она воссоединилась.
... В Старом городе Ванса мне доставляло особое наслаждение входить с дождя в глубокие сувенирные лавки, заполоненные ярким солнцем цветастых провансальских тканей. Желтый цвет подсолнечников Ван Гога царил повсюду – на скатертях и полотенцах, в мешочках пряностей и сушеных трав, в причудливых формах бутылей с провансальским маслом, в терпких южных винах, в плетеных корзинах и ведрах с цветами...
Здесь и в кафе на столах лежали скатерти в крупных желто-синих цветах, и в один из этих дней, за окном уже закрытого на перерыв ресторана, мы видели устало курившую в одиночестве официантку, которая щурилась, как от солнца, отводя рукой цветастую занавеску.
– Однако, во всем этом изыске чувствуется – высочайшей пробы, конечно, – но жесткий художественный расчет, – заметила я, с головой погруженная в судьбу совсем иного художника. – И колоссальное душевное здоровье. Хотя ведь, он был больным человеком и даже рисовал, сидя в кресле?
– Да, но Матисс обладал огромным мужеством и умел оценивать и направлять свои чувства...
Где-то снаружи, за пределами пресветлой капеллы, дождь колотил по деревьям, по зданиям и дороге... Здесь, внутри, – царил белый покой, насыщение желто-зеленым и синим... Радость... Пленительный синтез возвышенного...
На третий день утром мы погрузились в автобус, и в струях неостановимого дождя, нашего неумолимого спутника, – мимо застывшей карусели, мимо подагрических ветвей голых платанов, мимо дальних кипарисов на склонах, – стали спускаться обратно к Ницце, к железнодорожному вокзалу, с которого шел поезд на Авиньон...
2
...Дорога из Ниццы в Авиньон крутит петли по берегу моря по-над бухтами, прихотливо вырезанными в бурых скалах. Прибрежные белые городки и курортные поселки выскакивают из-за горы, распадаются на створки по склонам, проносятся с тарахтящей вьюжной скоростью, – все время выворачиваешь шею, чтобы ухватить, удержать перед глазами картинный пейзаж хоть на мгновение... На каком-то участке пути поезд вдруг замедляет ход, и мы видим, как двое рабочих на крыше недостроенной виллы обстоятельно выкладывают необычную, бирюзового цвета, черепицу.
«Подъезжая к Тараскону, я видел великолепный пейзаж – любопытное нагромождение исполинских желтых скал самых причудливых форм. В лощинах между этими скалами – ряды маленьких круглых деревцев с оливково-или серо-зеленой листвой: наверно, лимонные деревья. Здесь же, в Арле, местность кажется ровной. Я видел великолепные участки красной почвы, засаженные виноградом; фон – нежно-лиловые горы. А снежные пейзажи с белыми вершинами и сверкающим, как снег, небом на заднем плане походят на зимние ландшафты японских художников».
Очарованный японскими гравюрами, он давно мечтал о юге и – после утомительного периода парижской жизни, с ее дикими попойками, коловращением монотонных толп, женскими лицами, обескровленными светом ночного электричества; после бесконечных и бесплодных споров об искусстве, в которые он бросался, пугая собеседников неожиданной яростью в лице, – он выбрал Арль, древний городок в долине Ла-Кро, этот «галльский Рим», терзаемый мистралем.
Прозрачный воздух над расчерченными рядами виноградников, просторная цепь зеленых холмов Прованса, его яркий свет, оранжевые пашни, бесконечно изменчивые на голубом переливы олив, белый песок и белые отроги скал, в расщелины которых уходят корни сосен...
«Я работаю как бешеный: сейчас цветут сады и мне хочется написать провансальский сад в чудовищно радостных красках... Бог мой, что здесь за сложное местечко! Тут все так трудно, если хочешь проникнуть во внутреннюю сущность вещей так, чтобы это не было чем-то неопределенным, а раскрывало истинный характер Прованса... ведь дело здесь в том, чтобы дать солнцу и небу их полную силу и яркость, уловить тонкий аромат тмина, который пропитывает выжженную и унылую землю. Вода здесь – словно пятна чудесного изумруда и богатого синего в пейзажах... Закаты бледно-оранжевые, и земля из-за них кажется синей. Ослепительное желтое солнце! Костюмы женщин очаровательны, и на бульварах, особенно по воскресеньям, видишь комбинации цветов очень безыскусственные, но чрезвычайно гармоничные. Летом, конечно, все это будет еще веселее...»
Летом, конечно, все это было весело... когда не дул беспощадный неумолимый мистраль, чума, проклятье здешних мест, – ветер, завязывающий в морские узлы стволы олив и сосен, сводящий с ума, иссушающий мозг, выпивающий влагу даже из уголков воспаленных глаз...
Но самым тяжелым здесь, как и всегда и повсюду у него, оказалось одиночество. Вот если б можно было зазвать сюда единомышленников, братьев по цеху!... В конце концов, считал он, все мы – лишь звенья в бесконечной цепи художников, и история искусства знает не один случай, когда несколько мастеров работали бок о бок, создавая школы и целые направления...
«Покамест я не нахожу, что мои картины стоят тех благ, которые ты мне предоставляешь. Но, как только я сделаю подлинно хорошие вещи, станет ясно, как день, что они созданы тобою в не меньшей степени, чем мной, что мы создали их вдвоем... Мы заняты искусством и делами, которые существуют не только для нас, но и после нас могут быть продолжены другими... Моя идея – создать в конечном счете и оставить потомству мастерскую, где мог бы жить последователь...