Лотта Ленья. В окружении гениев - Найс Ева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отвратительные люди, — неодобрительно смотрит мать Курта на толпу. — Давайте побыстрее зайдем внутрь! Я не хочу их больше видеть.
— Давайте, — говорит Лотта.
Они беспрепятственно добираются до зала, где занимают места в первом ряду. Когда гаснут лампы на стенах, Лотту охватывает беспокойство, которое она обычно испытывает только на своих выступлениях. Она оглядывается вокруг и обнаруживает, что несколько возмутителей спокойствия сидят в зрительном зале. Напряжение перекрывает тишину. Но Лотта надеется, что семье Курта дадут с нескрываемой радостью посмотреть премьеру.
Она не хочет видеть его родителей в неловком положении. Всего неделю назад Лотта стала свидетелем того, как кто-то из группы мужчин бросил в шею стоящего перед ней человека огрызок яблока. Они обзывали этого человека грязным евреем.
Лотта чуть не рассмеялась, когда тот спокойно сказал, что он истинный католик. Идиоты. Но от каждого такого происшествия у нее перехватывало дыхание, особенно когда она видела полные ненависти лица атакующих: «Еще ты нас будешь учить. Не с такими кривыми ногами и поросячьими глазками».
От удивления она онемела. И никто из прохожих не защитил жертву. Но потом Лотта смогла дать отпор. Два дня назад, когда смотрела в кинотеатре «Ватерлоо» Карла Груне, она услышала, как перед началом фильма группа домохозяек позади нее говорила, что все евреи должны уехать в Палестину. Улыбаясь, она повернулась к горланящим женщинам:
— Дорогие мои, если все евреи исчезнут, вам скоро не на что будет ходить в кино. Не останется ни единого режиссера, как этот.
Пока ни в первом, ни во втором действии не происходит никаких происшествий, напряжение Лотты постепенно уходит. Отдельные безобидные свистки не страшны. В некоторых местах произведение раздражает не только коричневорубашечников, но и любителей традиционной музыки, а еще чувствительные души. В третьем действии раздался шокирующий крик женщины, которая увидела электрический стул. Брехт настоял на том, чтобы этот стул включили в текст. Всех ужаснула фотография казни Рут Снайдер. Практически каждая газета без остановки расписывала, как «Ruthless Ruth» [8] сначала убила мужа, а потом была зажарена сама. До нее, вероятно, только одна женщина была приговорена к такому концу — и это случилось тридцать лет назад, во время неистовой увлеченности новым аппаратом Томаса Эдисона. В случае с Рут фотограф запечатлел именно тот момент, когда пустили ток. Кадр оказался несколько размытым и, возможно, поэтому таким жутким, что его приходится разглядывать очень долго и очень тщательно — волей-неволей.
Этот Джим Махони, который протягивает ноги в «Махагони», по сути, просто бедный ублюдок, который не совершил никакого преступления. История, несмотря на имена и это кресло, не об Америке.
— Такое случается в любом обществе, подобном нашему, — говорил Брехт, — когда бедняге приходится отдать богу душу только потому, что он не смог заплатить за виски и спел не ту песню. Лучше уж прикончить несчастных, чем смотреть на корень зла, нищету, в которой живут некоторые.
Поймут ли коричневорубашечники, что их униформа махагонового цвета вдохновила автора так назвать этот отвратительный город?
Когда в конце спектакля действие переходит со сцены в зал, Лотта сначала воспринимает возникший шум как часть постановки, настолько она не ожидает скандала. Одинокий свист вдруг перерастает в громкие лозунги, полные ненависти. И пока вокруг горящего Махагони ходят мародерствующие банды, в зрительном зале появляется настоящий дым. Лотта смотрит на Курта. По его полнейшему недоумению она понимает, что это уже не часть спектакля. Несколько мужчин вскакивают. Ей кажется, что в некоторых она узнает членов шайки, которые стояли перед театром. То есть ее не обмануло чувство, что с ними в зал проникло что-то злое. Они визжат и топают и ведут себя так отвратительно, что зрители, которые только что свистели, даже начинают хлопать. С этим разношерстным сбродом они не хотят иметь ничего общего. Их, конечно, больше, чем скандалистов, но это не спасает зал от второй зловонной бомбы. Теперь начинается паника. Люди вскакивают и пытаются выйти. В поисках выхода Лотта натыкается взглядом на японского принца и принцессу, которых срочно выводят из ложи. Почетным гостям вечера будет о чем рассказать дома.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Но вот вскакивает отец Курта, чтобы помочь человеку поднять жену, которая упала в обморок. Выход из их ряда заблокирован дракой, так что они не могут выбраться. Раздающиеся вскоре свистки приветствует большинство: на этот раз свистят полицейские, которые добрались наконец до зала и начали выводить оставшихся зрителей. Когда все Вайли вышли в фойе, они удивленно смотрят друг на друга. Потом смотрят на зрителей, которые выглядят не менее смущенными. Что это было?
CЦЕНА 4 Никому нет дела — Берлин,
март 1930 года
— Почему эти беспорядки никто не воспринимает всерьез? — спрашивает Курт несколько дней спустя, сидя с друзьями в кафе «Шлихтер». — Неужели они думают, что эти мерзкие сволочи все еще составляют безобидное меньшинство и на них можно не обращать внимания?
Брехт с недовольным лицом закуривает сигару, прежде чем ответить:
— Не знаю, что у вас там было, господин Вайль. Но у нас достаточно озабоченных граждан, которым это очень даже интересно.
Вообще-то спектакль должен был пройти в нескольких городах одновременно, но теперь жители подают наспех составленные петиции, чтобы представления отменили. Очевидно, что они против спектакля не из-за враждебности, а из-за страха перед подобными демаршами.
— И это остается безнаказанным?
Курт поднимает газету и читает:
— «Здравствуйте, незапятнанные господа Брехт и Вайль! Ваши дни сочтены, как и дни вашего мерзкого города Махагони!.. Что было дозволено в 1928 году, больше не дозволено в 1930-м».
Он опускает газету и смотрит на друзей.
— Обратное тоже верно. Такие вопиющие угрозы были бы просто невозможны еще два года назад. С критикой нашего спектакля это не имеет ничего общего.
— Может быть, не обращать особого внимания на людей такого сорта? Иначе они будут выпендриваться еще больше, — вмешивается Кас.
Они с Куртом сблизились, потому что Брехта, похоже, кроме его марксизма, больше ничего не интересует. Но Кас встречает такой брезгливый взгляд, какого Лотта у мужа еще не видела.
— Что? Наш спектакль можно сыграть только при свете дня — и только в сопровождении полицейских. Впервые театры отозвали свои договоры. Кому удавалось такое, каким ничтожным меньшинствам?
— Они просто не понимают этого, — кричит Брехт. — Мы прямо плюем на их народно-сентиментальные чувства. Речь идет об алчности, которой мы поддаемся, если верим в призрачную утопию. Об ответственности, которую несет за это капитализм.
Вайль уходит в себя и мрачно разглядывает свои руки.
— Они шлифуют свою собственную утопию. Когда я вижу, как поступают с нашим спектаклем, я не осмелюсь поверить, что мы сможем победить в борьбе за власть. Хоть у лейпцигцев сохраняется смелость продолжать спектакль.
Брехт ударяет по столу.
— Это борьба, которую нужно выдержать.
Втайне Лотта спрашивает себя, не жалеет ли Брехт, что пропустил скандал в Лейпциге. Курт выглядит совершенно подавленным, а Брехт, похоже, воодушевился этим событием. Он живет столкновениями и процветает в окопах — правда, пока стреляют словами. Другое дело Кас, который добровольно ушел на войну солдатом. А Брехт предпочел работу в лазарете, но зато написал, опираясь на впечатления Каса, «Легенду о мертвом солдате» — раненом, похороненном, а потом откопанном для дальнейшей борьбы.
Но сегодня Кас с угрюмой миной прерывает старого друга, когда тот начинает разглагольствовать о классовой борьбе, которой должно быть подчинено все остальное.
— Все это приобретает диктаторские черты.
Брехт снисходительно смотрит на него: