«Посмотрим, кто кого переупрямит…» - Павел Нерлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я очень вас люблю, и я очень хочу, чтобы вы были таким, как вы есть. Н. Мандельштам
<На полях:> Сердечный привет Анне Васильевне. Она тоже большой молодец.
15 июня 1952 г. <Ульяновск>
Дорогой Сергей Игнатьевич!
С моей работой идет мордобой, который вряд ли кончится в мою пользу. Бьют меня Звегинцев (молча и чужими руками), Ахманова и Смирницкий[202]. За меня Жирмунский, Шишмарев и Ярцева[203]. Сейчас по распоряжению дирекции работа дана на отзыв еще двоим – один ленинградец, кот<орого> я не знаю, но он независим от Ахмановой, и Аракин[204], кот<орый> выдвинут Смирницким. Что это за Аракин? Он, наверное, уже обработан Звегинц<евым> и компанией. Нет ли возможности сказать ему, что мнения об этой работе разошлись и что она не так легко побежит в помойную яму? Я убеждена, что ему именно это уже сказали. Как быть, чтобы добиться от него хотя бы нейтрального отзыва.
Знаете ли вы его? Не можете ли помочь? От Потебни и Попова его, конечно, стошнит, а Ахманова – грозная сила, но всё же, если он будет знать, что это не так просто, он будет осторожнее. Помогите, если можете.
У меня здесь висит всё на нитке. Идут сокращения – и уходит директор. В момент, когда он уйдет, снимать будут меня – зав. каф<едрой> хочет от меня освободиться, т. к. остальные все девочки. Единств<енное>, что может выручить, – это диссертация. А помирать еще не пора. Я скоро вас увижу. Но будете ли вы мне рады? Я вам рада всегда.
Жму руку. Н. М.
Виктор Макс<имович>[205] самый обыкновенный ангел. Он чудо как много мне помог. И Шишмарев. И Ярцева.
Я хотела бы, чтобы Аракин знал, что Ярцева за меня. С ней считаются.
<11 октября 1952 г., Ульяновск>
Дорогой Сергей Игнатьевич!
Будьте милым, разведайте, что делается с моей работой. Ей должны были дать ход, получив рецензию от Аракина, а Аракин очень хвалил ее Жирмунскому. Виктор Максимович написал мне, после разговора с Аракиным, ангельское письмо, которое кончалось возгласом: справедливость восторжествует… Какой человек!
Осенью, проезжая через Москву в Ульяновск, я видела мельком Горнунга[206]. Он воротит нос. Почему? Ему-то не всё ли равно?
Здесь переменился директор; новый еще не дал себя почувствовать. Только что в течение двух недель шла проверка нашей кафедры. У меня было много гостей. Один специально ходил “для справедливости”, т. к. меня хотели бы съесть. Но, кажется, ничего.
Что у вас? Как вы живете? Как работаете и как Саня? Я часто скучаю по вашей рыжей бороде (и черной шапочке). Языкознанием заниматься не очень хочется – хочется спать.
Летом я плескалась в речушке Верейка и забывала бремя лет. Именно в этом году я познала лучший способ лежания на воде на спине. Это называется – опыт приходит с годами.
Я думаю, что даже если вы узнаете что-нибудь, вы мне не соберетесь написать (хоть это и нехорошо). Позвоните моему Жене, если не сможете написать (Б9-46-90). Хорошо? Или Василисе.
Не забывайте меня – я не самая счастливая из всех женщин.
Над<ежда> Манд<ельштам>.
Ульяновск. Пролетарская площ<адь> № 21 кв<артира> 75.
Архив Осипа Мандельштама в переписке по понятным причинам не упоминается, но намеки читаются между строк: “целую ручки” относится именно к этому обстоятельству: спасибо, мол, что приютили “кучку стихов” – так иногда называла вдова поэта собрание, за которым охотилась секретная служба империи.
О том, где находится “кучка стихов”, я знала, этот факт от меня не скрывали, а о том, что до папки нельзя дотрагиваться, никто специально не предупреждал – само собой разумелось. Увы, я нарушала молчаливый запрет. Оставшись дома в одиночестве и честно, с мылом, вымыв руки, да еще расстелив на письменном столе карту полушарий, ее глянцевитая белая изнанка казалась особенно надежно чистой, доставала из отцовского письменного стола (левая тумба, третий сверху ящик) запретную папку и развязывала неподатливые со страху шнурки. К тому времени, когда к ящику подобрали ключи (в доме никогда ничего не запирали и ключей не держали из принципа), я знала наизусть изрядную часть стихотворений.
Ключ от секретного ящика получить не удалось – это было обидно и неожиданно: отец всегда доверял мне и рано стал обращаться как со взрослой, но тут, похоже, он догадался о тайных набегах на архив. В знак протеста я отправилась искать справедливости у Сергея Игнатьевича: о том, что он сделал для себя рукописную копию, мне было известно.
У дядюшки была своеобразная манера хранить запрещенную литературу: он держал ее на виду. Его колоссальная лингвистическая и поэтическая библиотека занимала три с половиной стены просторного кабинета, да еще аппендиксом вылезала на середину комнаты. Крамольные рукописи и книги мирно стояли на полках среди своих легальных собратьев – только в чужой одежке. Сергей Игнатьевич в своих владениях ориентировался в совершенстве: ему и минуты не требовалось, чтобы найти нужную книгу. Он выслушал меня, пропустив мимо ушей жалобы на деспотизм отца, выдвинул стремянку, молча, одним высокомерным жестом отклонил мою помощь и взобрался куда-то под потолок. Снял с полки книгу, спустился с нею вниз, сложил стремянку, поставил на место, в дальний угол, – всё это не торопясь, тщательно и аккуратно, держа книгу под мышкой, – и лишь тогда протянул ее мне. “Вопросы ленинизма”, сочинение Иосифа Виссарионовича Сталина, издание 11-е, ОГИЗ, 1939”, – тупо прочитала я. Дядя откинул обложку. Внутренности бессмертного труда были выпотрошены, а на месте вырванных страниц лежали стихи Мандельштама, аккуратно переписанные старомодным “профессорским” почерком на отдельных маленьких листках – то были разрезанные пополам школьные тетрадки в линейку.
Дядя бережно вынул листки, положил на письменный стол, придвинул стопку чистой бумаги и уступил мне свое рабочее место. Сам он устроился подле в низком вольтеровском кресле – с неизменной трубкой, с остро отточенным карандашом и стопкой карточек. На верхней его почерком было написано: “Материалы к фонетике гунзибского языка”.
Через десять, пятнадцать, двадцать лет мой муж, поэт-переводчик Константин Богатырев, и я нередко пользовались дядюшкиными тайниками. Как только обыски начинали ходить близко или когда арестовывали кого-нибудь из нашего круга, мы складывали в чемодан самые ценные рукописи, письма, распечатки и переправляли всё это на верхний этаж старого дома в Столешниковом переулке. После ареста Ольги Ивинской там хранились письма Бориса Пастернака, в конце 1960-х – экземпляры “Хроники текущих событий”, самиздатовские выпуски “В круге первом” и “Ракового корпуса” Александра Солженицына. Но времена изменились, и, переждав неделю-другую, мы отправлялись за своими сокровищами.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});