Тициан Табидзе: жизнь и поэзия - Галина Цурикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В движении стиха — последовательность бреда. В оригинале: Пьеро — в белом, как в саване.
«Горбатый Пьеро»… (Тициан сутулился, его за это ругали друзья и женщины, называли «горбатым», он обижался и однажды подарил своей переводчице, поэтессе Татьяне Вечорке, карикатуру Зиги Валишевского, — а может быть, только хотел подарить, потому что она осталась в его архиве, — с подписью: «От горбатого поэта», — он здесь изображен вместе с Паоло, который воинственно-пьяно рвется вперед, а Тициан его удерживает.
Мир фантастический — обжитый и привычный. Голуборожцы все в нем, как дома.
Стоит вспомнить послание Паоло Яшвили (Тициану Табидзе), написанное почти одновременно с «Бирнамским лесом», или стихотворение Валериана Гаприндашвили, посвященное им обоим — Паоло и Тициану.
Встает духан средь мутных грез.В нем Паганини тайномудрыйТоргует краской для волос,Золу сбывает вместо пудры.И к чародею в ранний срокПришла чета богемы праздной,Чтоб голубой найти цветокВ кунсткамере многообразной…
«Голубой цветок» — со времен Новалиса символ романтического искусства — из Тицианова манифеста, в котором он объяснял происхождение странного названия их группы «Голубые роги». Их искусство мечется среди монстров и призраков. Кружится бредовая карусель:
В кольце опаловом поетГетеры призрак обнаженный.Колдун за скрипку выдаетГазели окорок сожженный.Дает сутулый ТицианЗа пару рыжих крыс задаток.Мышами желтыми карманНабил Паоло в блеске радуг.Факир, очерчивая круг,Готовит яды без ошибок,Поэтов пьяных ловит вдругИ вешает их вместо скрипок.
Перевод Тристана МачабелиТристан Мачабели — псевдоним того же Валериана Гаприндашвили. Он писал стихи и по-русски тоже и много переводил, в том числе себя самого.
При всей внешней похожести, это по существу очень разные стихи.
У Паоло Яшвили реальность мышления теснит поэтику ночного кошмара; в привычных для голуборожцев поэтических образах сохраняется четкость подлинных ощущений: он создает своего рода «творческий портрет» Тициана, отмечая истоки — влиянье Лафорга, указывая основные «тенденции» творческого развития — бег от «халдейского балагана» в деревню; Паоло в ощущении точен: «шафранные стихи» — малярия (поэзия тоже — начало деревенского цикла «Безумный священник и малярия»).
Там, где Паоло Яшвили мыслит реально, Табидзе — реально чувствует: «Бирнамский лес» — самоубийство поэзии. Бытовая реальность образов разлагается, поэту мучительны фантасмагория и гротеск. Эфемерный храм, возводимый на эшафоте, — метафора, концентрирующая все безумие происходящего. Рядом с этим «высоким» (высота виселицы) поэтическим образом — простодушная откровенность: «Никому не хочу довериться, а больше всех меня мучает своею нежностью Мери». И — чахоточный кашель Коломбины…
Валериан Гаприндашвили относится к миру гротескных кошмаров серьезно. Он дома — в испанских сумерках Эскуриала, среди чудовищ Гойи; Офелия — единственное светлое пятно в этом тревожащем мире, где простерты «трупы двойников» и «жаждет боя тень Лотреамона». Об этом пишет в стихотворении «Валериану Гаприндашвили» Табидзе:
Там я, твой друг, оружием владею.Там за тобой пылает Запад мертвый.За мной — Восток таинственной Халдеи.Мы всех поэтов славим поименно…
Перевод П. АнтокольскогоТициан и здесь подводит историко-литературную базу. Но у Гаприндашвили совсем другая задача:
«Голуборожцы не ждут будущих поэтов, которые окружат их имена сказочным ореолом, как богов и героев», — пишет он, обосновывая теоретически свои и своих друзей стихи, посвященные друг другу, — поэтому они «сами вводят друг друга в поэзию, как поэтические образы, сами создают взаимные мифы и символы. Их идеалом служат фантасмагория и миф». Последнее относится прежде всего к самому Валериану Гаприндашвили…
Весною 1919 года Тициан побывал у родных в деревне: намекнул о предстоящей женитьбе. Это его последняя встреча с отцом…
Летом Тициан едет в Кахетию — знакомиться с будущею родней.
Его принимали с княжеской пышностью. Он был очарован Кахетией, которую увидел впервые. Прожил в гостях две недели и, уезжая, пообещал осенью привезти знакомых писателей на храмовый праздник Алавердоба.
Они в самом деле приехали, кутаисские друзья Тициана, и встречены были с большим почетом, взволнованы чудом ночного празднества под стенами древнего храма Алаверды.
«Это была волшебная ночь, — вспоминает Нина Макашвили. — Мы устроились в монастырской келье… Всею ночь ходили по большому двору монастыря, который сверкал огнями. В этом возникшем на мгновение чудо-городе пылали факелы, освещая тысячи людей, арбы, покрытые коврами. У каждой арбы горел огонь. Шипели шашлыки. Звучали бубны, рядом танцевали… А на рассвете мы пошли смотреть, как тушины и кисты встречают своих женщин. Рассветало. В долине Алазани — вдали — показалась конница, около двухсот оседланных лошадей. Настоящее войско амазонок!.. Из Алаверди мы возвращались веселые, взволнованные, и кахетинские горы эхом подхватывали стихи, которые Паоло и Тициан читали в дороге. После праздника устроен был поэтический вечер в Телави».
…И многие годы спустя волновался до слез Тициан, вспоминая «Химериони», писательское кафе (в подвальном этаже Руставелиевского театра). В устройстве кафе принимали участие голуборожцы. Оно задумано было с размахом — «в грандиозных формах». Десять заседаний понадобилось совету Союза писателей для того, чтобы придумать название для кафе. Голуборожцы предлагали «Химера», Паоло Яшвили уточнял: «Химерети», а Тициан сказал: «Химерия»; победило название «Химерион», — слово, взятое из стихотворения Валериана Гаприндашвили «Киммериада».
По просьбе поэтов стены кафе расписывали декоратор императорского театра Сергей Судейкин, Кирилл Зданевич и два замечательных грузинских мастера живописи Ладо Гудиашвили и Давид Какабадзе.
На стенах кафе символическая фигура поэта в тоге, в окружении муз (веселых подавальщиц из популярного кафе «Интернациональ»); женские платья — с древнегрузинских фресок: и тут же в своей широкополой испанской шляпе и с рогом в руке Паоло: сбоку — Тициан, прислонившийся к стволу гранатового дерева, в костюме Пьеро, Судейкин — в древнерусской одежде, а Коломбина в маске держит факел в руке — Коломбину писали по памяти.
Вскоре, однако, и она вернулась в Тифлис. И свадьба ее с Тицианом была назначена на 14 января (в день святой Нины).
…Судейкин рисовал в свободных простенках разбитые зеркала, в которых отражались лица, дробящиеся в осколках, а между лицами — маски. Чтобы не скучать, Судейкин импровизировал истории тех людей, чьи лица дробились. Друзья приносили вино, еду, пристраивались между лесами, слушали рассказы Судейкина, читали стихи…
«Наверное, во всем мире не сыскать кафе, расписанного с таким вдохновением. Многие превосходные художники восхищались нашим кафе», — писал Тициан в очерке 1921 года, вспоминая «Химерион». Впоследствии стены эти — теперь вестибюль театра — закрашены были ровной, не раздражающей глаз серой краской[6].
В очерке «Кафе Химерион» Тициан вспоминает историю их недолгой дружбы с Судейкиным, который, «несомненно, был самым интересным» из всех довольно многочисленных деятелей русского искусства, которых Гражданская война заставила приехать в Грузию. Судейкин уехал из Петрограда еще до революции, он больше года провел в Крыму, тяжело больной, — потом перебрался с женою в Тифлис.
Происходящее в России из Тифлиса казалось ледяной, кровавой фантасмагорией: «Люди, приехавшие оттуда, плакали, когда видели электрический свет, — вспоминал Тициан. — Больше всех плакал в кафе Василий Каменский — богема и поэт с темпераментом Стеньки Разина — и с русской откровенностью без конца рассказывал о московском холоде».
В Судейкине с первого взгляда чувствовался артист: русский аристократ с голубыми светлыми глазами, с легкой, античной фигурой такой стройности, что в свои сорок лет казался он лицеистом. Живое воплощение Дориана Грея. «Светлые глаза — глаза творца и юноши — хранят какую-то большую печаль». Первым встретил его, конечно, Паоло Яшвили, и Судейкин был от него в восторге. Потом и Тициан побывал у художника — в полуподвальной комнате, полной картин. В связи с выставкой современной грузинской живописи Тициану хотелось написать для газеты «Сакартвело» статью «Диалог с художником». От этой мысли пришлось отказаться — монолог Судейкина об искусстве «был гениален».