Смерть в Париже - Владимир Рекшан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, если специально.
Я соврал про двухнедельный запой и сослался на Шагина и Рекшана. Владимир кивнул. Группа анонимных алкоголиков собирается завтра, ответил он, и я захотел уйти, но он предложил остаться, если есть проблемы. Проблемы были, и я остался. Владимир закрыл меня и уехал на велосипеде. Я прошел в большую пустую комнату и лег на произведение искусства. Шагин всегда на выставках «митьков» выставлял и раскладывал раскладушку с шапкой-ушанкой, тельником и говнодавами. Я спал на раскладушке до утра, поскольку другого лежбища в мастерской не нашлось. Утром Владимир вернулся. Мы пили чай с баранками и почти не разговаривали. Смотрели картины. Владимир продолжил рисовать проституток, а я сказал, что скоро вернусь, и ушел сделать срочное фото на проходку. Я сфотографировался так, как предполагал выглядеть, — в платке, очках, куртке, с бородкой. Фото сделали через два часа, которые удалось потратить с умом, — съел неотравленный обед в забегаловке, купил баночку канцелярского клея, посидел в мороженице над шариком пломбира. Сперва пломбир показался горьковатым, но я вслушался и понял — он сладкий. Как жизнь. Это всегда одно и то же. Я не думал, поскольку думать следовало — до. Стрелка времени стояла на нуле. На лестнице перед дверью я снял платок, очки и куртку. Убрал в сумку свое завтрашнее лицо. Опять пил чай и почти не говорил до семи часов, когда стали собираться алкоголики. Через день они собирались здесь и работали по программе «Двенадцать шагов». Огромный Митя Шагин появился и стал всех обнимать и целовать, как Лев Толстой. Я сидел с ними и обманывал. Да, я был алкоголиком. Наверное. Но я сидел с ними не для того, чтобы улучшить личность и доверить себя Высшей Силе, а для того, чтобы сбросить лишнее время и постараться прожить еще сутки. Они пили чай, разговаривали по кругу, а я не думал, хотя тоже пил чай и разговаривал. Встал в конце вместе со всеми и прочел молитву анонимных алкоголиков:
Боже, дай мне разум и душевный покойпринять все, что я не в силах изменить,мужество изменить то, что могу,и мудрость отличить одно от другого…
У алкоголиков мне понравились лица и добрые голоса. Они разошлись, и Владимир закрыл меня. На раскладушке Шагин пусть сам спит. Утром болела спина, но пришел Владимир, мы выпили чая и бока прошли…
Квадратик аусвайса с фоткой при мне. Я покружу пока без него, присмотрюсь. Лицо у меня другое, а рост средний и особых примет не имеется. Четыре петли и рукоятки в петлях под «косухой» не приметишь. Люди идут на Дворцовую, и я иду с людьми. Крытая сцена огорожена желтыми решеточками. Это я вижу. Как и то, что между решеточками в двух проходах стоит по паре омоновцев и по паре мясистых ежиков с антенками на телефонах. Ежики и омоновцы пасут друг друга и вместе шмонают желающих войти. Они заглядывают в сумки, но в штаны и под рубашки не лезут. Петли, клинки и рукоятки — за это я не беспокоюсь. «Косуха» словно для них и сшита. Под толстой кожей куртки не видно контуров: по два клинка в рукавах и по два на груди. Но ТТ надо убрать. Пистолет-то за поясом, а здесь не кино про Петьку и Чапаева.
Думая, возвращаюсь сквозь Капеллу на бульвар. Думая, захожу в ДЛТ и брожу. Брожу и брожу, пока не решаюсь на матрешку. Это не Восток и не Запад, а Питер — окно в Европу плюс и дверь в Россию минус. Вот и получайте свинец в стиле а-ля рюс. Отстегиваю двадцать штук и нахожу туалет. Запираюсь в кабинке и открываю верхнюю половинку. Вынимаю внутренности. Матрешки одна в одной побрякивают. Ставлю их на пол за унитазом. Кладу вместо них ТТ. Пусть китайский, зато обойма целая. Матрешку запихиваю в сумку, спускаю воду и сваливаю.
По бульвару через Капеллу и площадь. Справа на стене висит кусок гранита назло капиталистам. На нем золотыми буквами что-то про Ленина. Я не читаю. Я делаю вид зеваки. Людей уже много, и солнца в небе достаточно. Хороший денек.
Зеваю. Трехарочные ворота за сценой. В кино по ним лезли солдаты и матросы. Золотая шишечка дворцовой церкви. Зеленые фигурки на крыше в античных простынях. Два снайпера, тоже зеленоватые, в бронежилетах, с оптическими прицелами на совсем не античных стволах.
Автобус ТВ, и толстые провода от него по асфальту. Посреди площади асфальт заменили диабазом в гранитных квадратах. На квадраты уже набилось население. «О-у! О-у!» — на сцене техник пробует микрофоны. Атланты на Миллионной держат небо на каменных руках. Квадрига летит. Земля вращается. Горькая жизнь. Сладкая. Одно и то же.
…Эту площадь я помню лучше всего по демонстрациям. Отец брал меня, и мы шли веселой колонной под красными знаменами. С трибуны кричали призывы. В небо летели шары. Никогда у меня не было водородом надутого шарика. По будням говорили о водородных бомбах, а по праздникам мы кричали трибунам в ответ. Рок-н-ролл другой эпохи…
Подхожу ближе, но еще среди зрителей. Возле телевизионного тормозит автобус с артистами второго класса. Первый класс: кто на «мерседесах», кто на «бемцах»; а эти — так, человеческий фактор. Выходят кудрявые и стриженные под полубокс, с гитарными чехлами и пивными банками. Девки на всякий вкус для «ча-ча-ча». Я достаю проходку, перекидываю веревочку через голову и собираюсь уже пройти среди мясистых ежиков вместе с артистами, как вдруг вижу среди прибывших знакомое лицо. Извилины просчитывают решение.
— Виктор! — Я машу рукой молодому человеку, чью фамилию забыл. — Как делишки? Рубишься сегодня?
— Работа. — Высокий рыхловатый и щетинистый парень в атласной жилетке поверх рубахи с открытым воротом так же смутно помнит меня. — В бэковой группе на басе. Все равно под фанеру. Считай, служу у Гулькиной в кордебалете, — отвечает он.
Парень свой, из рок-н-ролльной братвы. Случилось, я ему струны продал по дешевке, когда он у Никиты пробовал играть. Он не помнит меня, потому что не помнит и потому что у меня другое лицо. Но у меня на шее проходка — значит, свой. Знаю имя — тем более. Омоновцы лениво заглядывают в сумки, и я расстегиваю свою заранее. Расстегиваю и куртку. Мясистые ежики пялятся злобно и внимательно, но они тупые. Обмениваясь репликами с Виктором, я прохожу сквозь кордоны в толпе артистов второго класса без проблем. Мое лицо не узнает никто.
Что делать дальше — не знаю. Главное, не думать. Не думаю.
За сценой бомонд — телевизионщики ползают с «бетакамами», банкиры в бабочках, девки с кока-колой. Гондон проскальзывает с турком в окружении ежиков. Жмет руки. Целует щечки.
Туза с пятидесяти шагов в яблочко…
Сцена оживает для населения, и скрещиваются разноцветные прожектора. Бас — бу-бу-бу, барабаны — трам-трам-трам, женский голос напевает веселенькое.
В сборных концертах всегда бардак, и с этим ежикам не справиться ни за что. Даже на таких замажоренных набиваются кулисы друзьями и женами. Самих артистов полторы роты. Все туда-сюда, как в метро, и я вместе с ними. За решетку дворца тоже заходят, и я присматриваюсь, как это делается. Сперва ежики сопротивляются, но бардак есть бардак, и скоро за решетку проходит кто хочет, а я хочу и прохожу тоже. Безымянный артист с мудацкой рожей.
На рок-н-ролльной маевке все бы нарылись давно, но и здесь волонтеров из бывшего андеграунда хватает, значит, и пиво пьют как минимум. Слоняются артисты второго класса. Первый класс полирует ногти, меняет носки и «тампаксы», красит ресницы и готовится к дрыгоножеству.
…Мы не поленились с Никитой и потащились на Дворцовую. У нас одна гитара на двоих, и мы только что закончили восемь классов. Мы долго сидели и мерзли на ступенях возле колонны, но в эпицентре так и не оказались. Девушки в белых платьях и юноши в костюмах проходили по площади к Неве.
Мы тоже пошли. К Никитиным аккордам еще никто не прислушивался, хотя он знал уже не только до мажор. По Неве плыла шхуна на алых парусах. Было обидно за свои всего лишь восемь классов, когда у других уже полная десятилетка за спиной…
Только профиль Коккера я и видел. Рыхлый, морщинистый и щекастый. Совсем старый. Я помню, каким он появился в Вудстоке. Задорный, худощавый, с клювоносым лицом, обрамленным бакенбардами по тогдашней моде. Спел диким хрипом свою версию «Виз э литл хелп оф май френдс». Фестиваль в Вудстоке прошел мимо нас. Но я видел фотографии и много лет спустя — фильм.
Коккер вышел из одной двери, вошел в другую, появился в третьей и спустился по мрамору. Часть ежиков слиняла за ним, но Гондон и турок в коридор не выходили.
Здесь что-то вроде Эрмитажной конторы. Музеем и не пахнет, кроме мраморных ступеней в садик. Второй класс переодевается и мусорит в смежных комнатах, а Гондон и турок где-то в конце коридорчика. Там возле дверей пасутся два ежика.
Коккер не поет под фанеру. Артисты валят к дверям и по ступенькам, а я задерживаюсь и выхожу в коридор последним, держа в руках матрешку лицом к ежикам. У меня другое лицо и пасть улыбки поперек. Ежики тупо смотрят на матрешку.