Ящик незнакомца. Наезжающей камерой - Марсель Эме
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В общем, можно сказать, что произошли две драмы на почве чувств.
— А из этого выходит, что нельзя определять любовь, исходя из ревности. Все, что касается преступления сапожника, точно так же относится и к преступлению Шаландье. И тот и другой лишились чьей-то близости, чьего-то присутствия, и кровь каждого из них вскипала при мысли, что дорогой им предмет принадлежит кому-то другому.
— Ты передергиваешь, — заметил я Мишелю. — Разве можно сравнивать в этом случае женщину и лошадь?
— Это все нюансы. Мужчина спит с принадлежащей ему женщиной независимо от того, удовлетворена она или нет. Но ничто не может помешать ему спать со своей лошадью, если ему такое взбредет в голову.
— В этом-то и есть разница. Ведь мужчина стремится утолить свою похоть с женщиной, а не с лошадью.
— Вот и все, чем отличается любовь сапожника от любви крестьянина Шаландье.
— Никто не запретит мне думать, что на эту похоть самца наложилось возвышенное чувство, как в твоей истории с гонщиком и балериной.
— Оно точно так же могло наложиться и на этого Шаландье. Кстати, когда я говорил вчера о возвышенном чувстве как составляющей любви, я сказал, что знаю два таких примера. Первый касался гонщика и танцовщицы.
— А второй?
— Второй случился раньше первого и касался тебя. В одиннадцать лет ты влюбился в дочь бакалейщика-итальянца Асунту, твою ровесницу. Мне тогда было всего семь лет, но я видел твою любовь, твое изменившееся лучистое лицо, светящееся тонким, а лучше сказать мистическим светом, которое очаровывало меня самого. Помнишь?
Я вдруг вспомнил Асунту, ту большую и давно забытую любовь, и удивился, что никогда не думал об этом в тюрьме. Асунта была черноволосая девочка с темно-синими глазами, которую я знал, сколько помнил себя. Как-то вечером мы — мальчишки и девчонки — играли в войну под предводительством Татьяны, любившей все боевое и героическое. Я был лейтенантом конной полиции, и меня захватили в плен вместе с Асунтой — молодой девушкой, чудом спасшейся после нападения на дилижанс. Нас заточили в тюрьму, которой служил узкий проход на улице Тренье-Сен-Лазар. Встревоженная, может быть, немного кокетничая, Асунта смотрела на меня, и мне казалось, что я вижу ее впервые. В какой-то момент битва разгорелась перед нашей с ней тюрьмой, но потом воюющие забыли о нас. Асунта взяла меня за руку. Мы вышли на тротуар. Помню, она сказала, показывая небольшой синяк на плече: «Татьяна бывает иногда такой грубой». Произнесла она это таким мелодичным голосом, какой слышишь только во сне. Вернувшись домой, я понял, что влюбился. Мне казалось, будто я живу в другом мире. Во мне появилась какая-то легкость, воздушность, как у танцоров или у лошадей, снятых замедленной киносъемкой (я мечтаю увидеть фильм, весь снятый замедленной съемкой по специальному сценарию). Потом в течение года я каждый день чувствовал себя все более влюбленным, но ничего не говорил Асунте. Она мне представлялась такой красивой, такой неземной, что я взывал к ней мысленно, как к божеству. Еще воспоминание: в нашем классе учился четырнадцатилетний мальчик по имени Марош, редкий тупица, но поскольку он носил ботинки сорок четвертого размера и к тому же говорил, что знает толк в любви, все бегали к нему делиться своими тайнами. Однажды после школы мы шли с ним вдвоем домой, и я внезапно начал ему восторженно рассказывать о своей любви. Марош, смотревший на вещи реально, оборвал мои лирические излияния такими словами: «Брюнетка с синими глазами. Никаких сантиментов. Хватай ее за зад». Я в ужасе убежал, а дома стал на колени в кухне, чтобы смыть с себя обиду, нанесенную в моем присутствии Асунте.
— Ты любишь Татьяну так, как любил Асунту? — спросил брат.
— Нет.
— Ты просто спишь с ней.
Этот вывод Мишеля мне был неприятен, в нем чего-то не хватало. Подумав, я без труда нашел то, чего недоставало. Я испытывал к Татьяне пылкие чувства дружбы, нежности, признательности, но все эти чувства были ясные, легко выразимые, и ни одно из них не было каким-то таинственным, несказанным. Я был уверен, что пока что даже на миг не почувствовал, что во мне раскрывается та сладостная и головокружительная пропасть, которая затянула меня в себя волшебным образом, когда мне было одиннадцать лет. Вот так вот разложив все по полочкам, я сказал Мишелю не очень убедительным тоном:
— Моя любовь к Асунте и любовь гонщика к балерине — это крайности.
— Возможно, — так же неуверенно отозвался Мишель.
После обеда, который Валерия без устали оживляла приступами веселья, шутками, каламбурами, еврейскими анекдотами, она одела свое выходное платье, выходное пальто и ушла. Мишель, как всегда обедавший в постели, встал и направился на кухню, наскоро умылся и оделся. Его день начался. Я решил, что проведу с ним остаток субботы и попытаюсь деликатно раскрыть часть окутывавшей его тайны, но когда он сел за свой стол, любопытство заставило меня спросить его в лоб:
— С тех пор, как я вернулся, я часто слышу, как говорят о Носильщике, причем говорят с восхищением. В чем тут дело?
— Честно говоря, не знаю. Я сознаю, что для многих, особенно для молодых, я представляю некую надежду, истину, смысл жизни, однако, не могу понять причину. Ты меня знаешь, я за эти два года не изменился. Говорю я мало, даже с теми, кому верю. Я не отношусь к числу тех, кто размышляет о больших проблемах, кто принимает себя слишком всерьез или сыплет сентенциями да изречениями. Даже с теми, с кем я вижусь чаще всего, я вовсе не стараюсь поддерживать разговор.
— Ты читаешь им те штучки, которые пишешь?
— Никогда! Такое мне даже в голову не приходит!
— Но ведь все это не могло сделаться само собою.
— Не знаю. Я пытаюсь понять. Я подумал, что люди, может быть, устали от рекламы, от всех этих имен художников, писателей, футболистов, министров, которыми пестрят газеты, журналы, заполнены радио, телевидение, пластинки, кино, афиши, и что им, возможно, нужно восхищаться кем-нибудь неизвестным, произносить имя, пока еще отмеченное знаком тайны. Знаешь, когда я сам вижу имена Сартра, Монтерлана, Вадима, Мориака, Саган, меня это настолько утомляет, что я чуть ли не сожалею, что умею читать. Я уже не говорю о принцессе Маргарет или о Мэрлин Монро.
— Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет, но твое имя уже очень известно в Париже.
— Возможно, оно попадет в лапы снобов, и однажды за мной будут гоняться фоторепортеры. Тем хуже. Тогда я убью Носильщика.
Мне хотелось порасспрашивать его еще, но Мишель, видимо утомленный моим любопытством, открыл книгу, и я не решился более его беспокоить.
XII
— …Вы меня простите, дорогое дитя, я буду звать вас Володей. Вы очень похожи на одного мальчика, жившего в Харькове напротив нас в старом доме. Он был дурачок, но у него были точно ваши глаза. Каждый день Володя приходил к нам за очистками от овощей для двух или трех кроликов, которых его мать пыталась держать в их бедной квартирке. Отец его ушел на войну и попал в плен к австрийцам. А еще, слушайте-ка, на нашей улице жил один учитель, робкий человек лет пятидесяти. Когда он смотрел на женщин, его взгляд был настолько полон желания, что он сам краснел. Как приятно, когда у мужчины такой взгляд. Женщины не сознают, что стареют, напротив, они считают, что это мужчины глупеют и все больше меняются. Уже двадцать лет Дуня Скуратова твердит мне, что все мужчины — тупицы. Я тогда не сразу поняла, потому что мне было едва тридцать восемь лет, а ей уже пятьдесят, но мало-помалу я тоже стала считать, что мужчины становятся невежами, пока в конце концов все не поняла. А в этот раз я Дуне сказала прямо в глаза: когда мужчины перестают смотреть на нас, это значит, что нам строит глазки смерть. Иногда я думаю о своих собственных похоронах, и мне приятно, что на них будут люди. Надеюсь, придут несколько французов и мои русские друзья. Бедные изгнанники утешаются тем, что другие изгнанники проводят их в последний путь и поскорбят о них. Была у меня подруга, Наташа Черчева… Она заболела раком и умерла за три месяца, причем она все знала и сказала мужу: «Я хочу, чтобы ты бросил мне на гроб горсточку земли нашей России». И он пошел в советское посольство. Его направили к какому-то чиновнику, тот — к другому, другой — к третьему. А третий спросил у него: «Где ты был 8 сентября 1918 года?» И капитан Алексей Черчев ответил: «Я служил в армии Колчака». Тогда этот большевик говорит ему: «Я сражался против Врангеля в Красной Армии в одном полку со своим братом, а 8 сентября врангелевцы захватили передовую заставу, которой он командовал. А на другой день я нашел его… Его повесили голым за ноги на дереве, а под головой врангелевские бандиты разожгли костер. Так вот, иди и скажи своей чертовой шлюхе, что не будет и щепотки нашей красной земли для белых гадов, убивавших народ, и пусть ее вонючие кости сгниют в буржуазной земле». Алексей Черчев вернулся домой и сказал Наташе: «Все улажено. Землю привезут в среду». А я даже не смогла прийти на похороны Наташи, потому что накануне вывихнула ногу, и если вы хотите услышать, как это случилось…