На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я киваю:
– Да, как поэта вас еще не открыли. Но не сомневайтесь, откроют – и прославят.
И, уже смеясь, цитирую себя:
И зачем вам славу ждать? И зачем о ней мечтать? Слава все равно придет, Не сейчас, так через год, Или после смерти.На следующий вечер я ждала его, чтобы вместе с ним ехать в Париж обедать. Он вошел ко мне и сказал:
– Поезжайте одна. Мне что-то нездоровится. Я приму аспирин и лягу – даже пасьянс раскладывать не буду. Извинитесь за меня, объясните и кланяйтесь. Нет, беспокоиться нечего. За ночь все пройдет.
Я беспечно уехала, мне и в голову не пришло, что это начало конца жизни Терапиано.
– Завтра все пройдет, – сказал он. Но назавтра ему стало хуже, и он остался лежать. Домашний доктор не мог определить, что с ним, и отправил его в клинику для исследований. Там выяснилось, что это последствия неудачно сделанной операции – удаления желчного пузыря, через двадцать пять лет неожиданно, с таким опозданием, проявившейся.
«Нет, это не представляет жизненной опасности и не требует новой операции, требуется только серьезное лечение, отдых и уход», – решили доктора. Он вернулся в Ганьи и стал исполнять предписания врачей – серьезно лечиться и отдыхать, не вставая с кровати. Уход за ним – необычайно тщательный – взяла на себя его большой друг, Аглая Шиманская. С ней он познакомился вскоре после войны, когда она только начинала свою поэтическую карьеру. Он помог ей стать настоящим поэтом, а теперь она в свою очередь пришла ему на помощь и даже переехала из Парижа в Ганьи.
Но доктора ошиблись. Время шло, а ему становилось все хуже. К тому же у него появились ежедневные боли. И тут-то начался его мученический, медленный спуск к могиле, длившийся целых четыре года.
Я тогда уже покинула Дом в Ганьи, но часто навещала Терапиано и со все возрастающим огорчением следила за тем, как он слабел. Надежды на его полное выздоровление уже не оставалось. Все же в таком состоянии он мог еще долго жить. Но с Аглаей Шиманской, своими заботами о нем буквально вдыхавшей в него жизнь и удерживавшей его на земле, случилось несчастье. Она упала и сломала ногу. Перелом оказался очень сложным. Ее оперировали, и она долго находилась в клинике.
Без нее, хотя уход за ним был вполне хорош и к нему, несмотря на собственную болезнь, ежедневно приходила и проводила с ним много времени Вера Васильевна, – состояние его здоровья резко ухудшилось. Лечивший его все эти четыре года врач был на каникулах, а посланный к нему новый доктор не разобрал, в чем дело, отправил его в госпиталь. Госпитали он ненавидел.
Я видела его в последний день его жизни. Меня привез в госпиталь Ренэ Герра. Сиделка ввела нас в комнату, в которой лежал, скрестив руки на груди, незнакомый, скелетообразный старик.
– Вы ошиблись, – сказала я ей. – Это не Терапиано.
– Нет, это он. – И она указала на дощечку, приделанную к спинке кровати, с надписью: «Georges Terapiano».
Значит, это действительно он! Но, Господи, как мог он так чудовищно измениться? Ведь я была у него в Ганьи всего лишь две недели тому назад и даже удивлялась его обманчиво здоровому виду. Он казался таким, как прежде, и только похудел, что даже как-то молодило его. Сколько страданий он должен был вынести, чтобы стать таким!
Я наклонилась над ним и позвала его по имени. Но он даже глаз не открыл. С другой стороны кровати стоял Герра и с испуганным изумлением вглядывался в него.
Постояв молча над ним, мы так же молча вышли из комнаты, спустились по лестнице и сели в автомобиль. Герра был очень бледен, отчего его борода казалась еще чернее. Должно быть, он чувствовал то же, что и я. Но как это выразить словами? Так мы и промолчали всю дорогу.
В памяти моей снова всплыли строки из «Эдипа в Колоне»:
И пока свой день последний не увидит тот, кто смертен, На земле не называйте вы счастливым никого.И я поняла, как была не права, называя Терапиано счастливым в тот солнечный день в саду четыре года тому назад.
В тот же вечер – телефонный звонок: Юрий Терапиано скончался в семнадцать часов 3 июля 1980 года.
Похороны на кладбище в Ганьи… Цветы, венки… И вот уже гроб опускают в могилу, и брошенная мной горсть земли с глухим стуком ударяется о крышку гроба…
Но мимо, мимо! Я не хочу, не могу думать о его смерти. Для меня он все еще жив. Стоит мне закрыть глаза, и я вижу его таким, каким он был в тот весенний день в саду, таким, каким он был все двадцать лет, прожитых нами под одной кровлей. Воспоминания всех этих лет кружатся вокруг меня, и каждое из них требует, чтобы я снова пережила его. И я наугад останавливаюсь на одном из них.
1970 год. Зимний, будничный день. Мы – Юрий Константинович и я – после завтрака пьем кофе, как обычно бывает, если мы не уезжаем в Париж. Кофе пьется у Евсеевых, в их большой, хорошо обставленной комнате. Они тоже живут в Доме Ганьи, даже на одном этаже со мной. В былые времена мы втроем с Bерой Васильевной отправлялись пить кофе за три километра, в городок Ренси, а теперь ходьба стала их утомлять.
Николай Николаевич Евсеев – казачий поэт, почти из номера в номер печатал свои стихи в «Русской