Колосья под серпом твоим - Владимир Семёнович Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он мне не нравится, — отметил Зеленой. — Скажу вам по секрету, его песенка спета. Хоть, поверьте, мне жаль. Мне очень жаль. Вы знаете, я так обязан Михаилу Николаевичу.
— Все мы обязаны ему, — с приличной печалью согласился Валуев. — Всем жаль.
Они взглянули друг другу в глаза и лишний раз убедились, что все понимают и что можно говорить дальше.
— Знаете, при последнем докладе государь почти сказал Муравьеву, что не желает иметь его министром, — грустно продолжал Зеленой. — Министерство государственных имуществ будто бы может обойтись без него.
Без года министр государственных имуществ взглянул на без девяти месяцев министра внутренних дел и увидел, что Валуев понимает его и не удивляется.
— Вот как? — произнес Валуев.
— Да, — подтвердил Зеленой. — Он с гневом и ударив по столу сказал, что не позволит министрам противодействовать исполнению утвержденных им постановлений по крестьянскому делу и что управляющие палатами государственных имущесгв должны помогать, а не противодействовать исполнению этих постановлений.
— Бедный Михаил Николаевич, — сочувственно заметил Валуев. — Вот и имей после этого собственное мнение...
Глаза их одновременно сказали: «Мы-то с вами не сделали бы этого. Старик выжил из ума. Ему кажется порой, что это он — царь, а с императором, пускай и безвольным, но капризным, так не шутят».
Вслух Зеленой сказал с видом души-парня, который всем режет правду-матку (ему эта маска подходила, как Валуеву — маска критикана и либерала, радетеля о России, и он держался за нее так, что она приросла к лицу):
— И нас с вами то же ожидает, Петр Александрович. Самостоятельны мы слишком, на поводке ходить не любим.
Оба знали: если их что и свалит, то очередное коварство друзей, но думать о самостоятельности обоим было приятно.
— Видимо, великий князь Константин пробудил в государе эту мысль о противодействии министра государственных имуществ и его подчиненных, — задумчиво размышлял Валуев. — Муравьев себя держит с большим достоинством и спокойствием, нежели обычно.
— О, он удивителен! Он сказал, что воля его величества будет свято исполняться и что, если он, министр, найдет, что принятие каких-то там мер противоречит его совести и убеждениям, он будет просить уволить его от обязанности исполнять такие приказы. Государь на это не сказал ни-че-го. Только «прощайте».
— Что Муравьев? — спросил Валуев.
— Он дома написал письмо к государю с просьбой об отставке.
Зеленой вздохнул и с печалью развел руками.
— Мне его жаль. Я больше хотел бы, чтобы причинили зло мне, нежели ему. Я дал ему совет не посылать письма до следующего доклада, чтобы вполне убедиться, что выказанное государем настроение ума не было минутной вспышкой, которую вызвали наговоры.
— Я всегда знал, что вы человек благожелательный, — заметил Валуев.
— А вы — справедливый, — проникновенно молвил Зеленой. — И хорошо думаете о людях.
С теплотой заглядывая друг другу в глаза, они горячо потрясли руки и разошлись, вообще удовлетворенные собой. Беседа была на высшем уровне, та беседа, утонченная и с солью, в которой слова не означают ничего и все означает подспудное знание намерений и сил собеседника.
...Окна кабинета были завешаны лиловатыми шторами. Скупо пылал камин. Бюрократические, мелко пикированные кожаные кресла и двери, строгий стол с обтянутой сукном доской, тяжелые канделябры, подобные на стоячий гроб английские часы в углу.
Шеф встал с кресла. И Валуев, как всегда, испугался, как бы не выдать ему неприятного чувства, чем-то похожего на ужас.
В ночном свете этого камина, в лиловых отсветах штор шеф был страшным, и тем более вежливо, с преувеличенной почтительностью улыбнулся ему Валуев.
Короткопалая рука шефа рывком протянулась, сжала, словно уловила, руку подчиненного. И тем более странным был после этого голос шефа, голос вежливого хозяина, хлебосола, немного провинциального любителя посидеть у огня с трубкой да рюмочкой тминной («Коньяк — ну его! Заморская штучка!»), в расстегнутом мундире:
— Садитесь, Петр Александрович. Выпьем по погоде?
И хоть пить с утра было плохим тоном, Валуев не посчитал возможным отказаться. Шеф терпеть не мог правил и нарушал их как мог, он вообще вычеркнул слово «шокинг» из своего лексикона.
— Последние дни доживаем, — сказал Муравьев. — Вот-вот отмена. А что там?
И подчиненный подумал, что тот говорит о себе, а не о крепостном праве.
Они молчали. Ни у кого Валуев не видел таких умных, неприятно умных глаз. А может, это казалось по контрасту с лицом министра. Это было — словно выползло из земли, из преисподней, противное и страшное чудовище, все еще скользкое от своего хода под землей. И внезапно подняло тяжелые, будто у Вия, веки и взглянуло, неожиданно до ужаса, невероятно человеческими глазами.
Лицо это казалось еще более страшным, так как выступало, как на картинах Рембрандта, желтовато-оранжевым пятном из темноты. И блики огня скакали по нему. Как топором вырубленное, толстое и по-старчески уже дряблое, широкое, с тяжелым подбородком, тупым носом и грубым большим ртом лицо. Жесткие бачки, металлически-серая кожа, низкий лоб с жесткими, как конское скребло, волосами над ним.
Тяжело, как у собаки, свисали ниже челюсти оползни щек. И на этой противной маске светились пронзительно-умные глазки, единственно человеческое, что на ней было.
Валуев вспомнил, как характеризовал министра Федор Берг, который Муравьева терпеть не мог. Всевластный генерал-губернатор финляндской сатрапии острословил над министром, потешался над его лицом, над этой круглой головой, над вялыми, как огромные пельмени, ушами;
— Каждому свое, господа. Если на портрете Ермолова закрыть мундир, оставив одну голову, получится лев. Если на портрете Муравьева закрыть мундир, получится бульдог.
Да нет, это был не бульдог. Это было страшнее.
— Слышали? — добродушно спросил шеф.
_ Слышал, — не посчитал возможным прятаться подчиненный.
— Вот оно как, Петр Александрович. Вот и благодарность. Воля государя отменять законы, но, пока не отменил, должен он им подчиняться? Вот ведь! Ничего. Изведаете это и вы, и вам придет пора ехать к вашему Никсу, как я вот сейчас поеду к своему сыну Николаю в Рязань. «Кто такой?» — спросят. «Тс-с, отец губернатора, бывший министр, бывший губернатор, муж Пелагеи Шереметьевой. А теперь сажает капусту да шампиньоны разводит».
— Что вы, Михаил Николаевич, вы ведь их