Истоки контркультуры - Теодор Рошак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот вам и еще один классический пример отвлекающего приема.
Утопические желания без практики быстро атрофируются. Вот почему временами от марксистской критики возникает ощущение, что наше освобождение должно подчиниться рационализации «производственной анархии», то есть фактически изгнано в страну Нетинебудет. Энгельс в своем сочинении «О власти» приходит к невеселому выводу:
«Если человек с помощью знаний и изобретений покорил силы природы, позже она отомстит, подчинив его до такой же степени, как он использует ее, – деспотично и вне зависимости от социальной организации. Желание упразднить власть в массовой промышленности равнозначно желанию упразднить саму промышленность, уничтожить механический ткацкий станок и вернуться к прялке»[109].
Хороший марксист далек от размышлений об уничтожении ткацкого станка или восприятия природы иначе, чем злокозненного врага. Тон и содержание этого сочинения Энгельса ясно показывают: марксизм является зеркальным отражением буржуазного индустриализма, перевернутым, но несомненно идентичным – в обеих традициях технократический императив и сопутствующая концепция жизни видятся обязательными. По иронии судьбы, это крупнейшая единичная победа, которую буржуазному строю удалось одержать над самыми непримиримыми оппонентами: оно внушило им свое неглубокое, упрощенное представление о человеке. Подобно классической экономике, научный социализм подходит к обществу, как Ньютон к поведению райских тел, ища непреложный «закон» их «движения». Хотя стойкую живучесть работам Маркса придают исключительно моральный накал и пересыпанная бранью риторика, он стремится к мифу объективности научного социализма, где общество понималось бы как «процесс естественной истории». Все, что не является наукой, должно пониматься как «умозрительная путаница… цветистая риторика… нездоровые настроения». Устами Маркса слишком часто говорит твердолобая прагматичная политика XIX века, смешанная с ужасающим бездушием социального дарвинизма и грубым позитивистским атеизмом.
Эта идеология, созданная в ключе превалирования принципа реальности, способствует ограничению сознания, подавляет, склоняет нас примириться с существованием без мечты и фантазии. Погрузиться в старые идеологии – за исключением анархизма версии Кропоткина, Толстого, Торо – означает задыхаться в бетонно-стальных джунглях технологической необходимости. Это литература серьезности и угрюмой решимости, усиленных прагматичностью, классовой дисциплиной, статистикой несправедливости и жаждой мести. Говорить об экстатических порывах в столь мрачной среде означает рисковать показаться сумасшедшим. Где люди еле плетутся, никому не дозволено танцевать. Танцы… может быть, когда-нибудь потом.
Гибель старых идеологий всегда начинается с откладывания на потом. «Отложить на потом» человеческую суть, чтобы «быть реалистами», означает практиковать мертвящую прагматичность, которая уже поставила нашу цивилизацию на грань уничтожения. Это означает передать нас в руки бесчеловечных комиссаров, менеджеров и операционных аналитиков – всей этой клике профессиональных экспертов в откладывании на потом главного. Это специалисты, как говорил Ч. Райт Миллс, «безумного реализма». Художник, отстаивающий свое невозможное видение, хотя бы защищает то райское, небесное, что присутствует среди нас. Обезумевший реалист, отвернувшийся от этого видения ради иной, практической меры, только приближает нас к аду отчуждения.
Понятно, что старые идеологии надо характеризовать с учетом заниженной концепции реализма, исходившей из гнева и отчаянья. На горизонте того времени не было ни изобилия, ни прозрений глубинной психологии. Маркс, как отмечает Норман Браун, «несвободен от неявных предположений о том… что конкретные человеческие потребности и стимулы, поддерживающие экономическую деятельность, всего лишь то, чем они кажутся, и полностью осознаваемы». Ненормальная суть технологического «прогресса» и сопутствующих дисциплин, будь то под капиталистической или коллективистской эгидой, становится ясна лишь при злоупотреблении изобилием… если, конечно, человек не обладает редкой моральной прозорливостью, которую выказал Толстой в своей сказке «Много ли человеку земли нужно?». Но в Марксе мало толстовской прозорливости; что ж, тем хуже для нынешнего курса радикальной идеологии.
Однако безумие ложного прогресса охватывает нас всякий раз, как люди отворачиваются от преображения нашей прекрасной земли в сад наслаждений, каким она могла бы стать, и предаются черному искусству взаимных мучений. Счастье, как холодно и точно отметил Фрейд, по-прежнему не имеет культурной ценности. «Счастье», на которое согласно большинство из нас, представляет собой краткое облегчение или буйное развлечение, втиснутое между кровавыми бесчинствами; «освежающая пауза» перед очередным бедствием.
«Интенсификация прогресса связана с ростом несвободы [замечает Маркузе, выделяя крупнейший парадокс нашего времени]. Концентрационные лагеря, массовое уничтожение, мировые войны и атомные бомбы не являются «повторением варварства», это нерепрессированное воплощение достижений современной науки, технологии и доминирования. Самое эффективное подчинение и уничтожение человека человеком происходит у вершины цивилизации, когда материальные и интеллектуальные достижения человечества вроде бы позволяют создать подлинно свободный мир» (с. 4).
В этой ситуации старым идеологиям несложно продолжать поставлять нам негодяев. Взаимные обвинения уже стали одной из основных идеологических функций – чем разъяреннее, тем лучше. А в суде социального конфликта виновные не могут сказаться невменяемыми. Есть ли лучшее определение идеологии, чем риторика высоких идеалов, которой мы пользуемся, в негодовании поддавшись кровожадному настроению? Но, как сказал Бэррингтон Мур-младший,
«В воздухе носится ощущение, особенно среди молодежи, что марксизм и либерализм во многом уже не могут объяснить мир. Действительно, в официальной форме эти доктрины сами требуют пояснений. Этих идей уже недостаточно, чтобы ответить нам, почему нормальное общество невозможно: сами эти идеи стали причиной, отчего нормальное общество даже не обсуждается»[110].
Вот что объединяет Маркузе и Брауна против Маркса. Сходство значительное и несомненное, но там, где заканчивается общее тонкое понимание психоанализа, сразу чувствуется новое напряжение. Общая основа вдруг обрушивается, и открывается экстравагантно противоречивый пейзаж, расцвеченный проблемами, с которыми еще не сталкивалась ни одна политическая культура.
Давайте поднимем два вопроса о сути расхождения Маркузе и Брауна: (1) почему среди всех животных только человек подвержен подавленности и отчуждению? (2) как упразднить это отчуждение?
(1) Исследование психоанализа приводит Маркузе к заключению, что подавление фрейдистского принципа реальности навязано нам исторически, а не биологически. Принцип реальности отвергает принцип удовольствия, потому что мы живем «в мире, слишком бедном для удовлетворения человеческих потребностей без постоянного сдерживания, самоотречения, отсрочки». Это из-за дефицита экономики возникла необходимость в «болезненных мерах», которые мы обобщаем под названием тяжкого труда. А «рабочее время… – это болезненное время, потому что отчужденный труд означает отсутствие удовлетворения, отрицание принципа наслаждения». В этой части формулировка Маркузе идентична ранней концепции принципа реальности у Фрейда, но с одним важным изменением: Маркузе утверждает, что не «бессознательный факт дефицита» приводит к «инстинктивному подавлению и обузданию», а скорее репрессия возникла в результате неравномерного распределения дефицита в цивилизованном обществе. Подавление начинается, когда правящие классы навязывают свою эгоистичную волю подчиненным людям, отнимая, эксплуатируя и попирая слабых. Так возникает «логика доминирования».
Маркузе предлагает сразу два новых термина в дополнение к фрейдистскому анализу «цивилизации и недовольства ею». Во-первых, «принцип перформанса», то есть особая социоисторическая форма, которую принцип реальности обретает в каждом конкретном веке (феодализм, капиталистический индустриализм и т. п.). Форм социального устройства много, но в истории цивилизации все они были основаны на доминировании.
Во-вторых, Маркузе предлагает термин «добавочная репрессия», в отличие от «основной репрессии». Основную репрессию он называет обязательной при любой форме принципа реальности просто потому, что «рациональное исполнение власти» обязано накладывать ограничения на нашу способность к немедленному удовлетворению, но это ограничение, по мнению Маркузе, является нормальным, естественным и приемлемым для здорового человека. Добавочное подавление, с другой стороны, является дополнительной мерой лишения, которой требует гнусная логика доминирования. Добавочное подавление – это то, что «специфическая группа или один человек» налагает на других, чтобы «сохранить и защитить свое привилегированное положение. Такое доминирование не исключает технического, материального и интеллектуального прогресса, но только в качестве неизбежного побочного продукта, сохраняя при этом иррациональную скудость, дефицит и ограничения». Ошибка Фрейда, утверждает Маркузе, в том, что он верил, что дефицит и принцип реальности – синонимы, что доминирование неизбежно в цивилизованном обществе и что труд поэтому должен быть отчужден – и не приносить удовольствия. Короче говоря, он ошибочно принимал социологический стиль за упрямый биологический факт. Чем дольше мы следуем этому порядку, утверждает Маркузе, тем больше помогаем рационализировать логику доминирования для репрессивной элиты мира.