Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики - Александр Гольдштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На эту тему Николаем Адуевым был написан стихотворный роман-гротеск «Товарищ Ардатов» (1929), очень оптимистичный, как оптимистичным был, вернее, хотел быть, за единственным ярко выраженным исключением, весь литконструктивизм. Ардатов, герой гражданской войны, оказался погребенным под развалинами склада, откуда он выбирается шесть лет спустя, уже в эпоху нэпа. Как и положено, приспособиться к ней он не может. Нэп стал триумфом рационального подхода к жизни, отказом от идеократического утопизма. Техника есть символ эпохи, избравшей своим девизом компетентность, техника необходима всюду, от государственного строительства до искусства любви и воровского ремесла. Адуев — восторженный трубадур зажиточной и перспективной России, вернувшейся к здравому смыслу. Один из характерных мотивов романа — шахматы, часто встречающийся в искусстве того времени (Маяковский, Тихонов, Безыменский, Е. Полонская, назвавшая Ленина «шахматистом народных смятений»; вспомним также Нью-Васюки Ильфа и Петрова и «Шахматную горячку» В. Пудовкина). Шахматы представали не столько символом социально-классового манихейства (черные и белые), сколько выражением идеи порядка, одолевающего хаос, строгой комбинаторики современного логического (не идеологизированного) мышления. Не случайно в романе играется дебют Рети, визитная карточка гипермодернистского направления в шахматах.
Что особенно нравится Адуеву в современности, это четко работающий механизм выдвижения людей сообразно их деловым качествам. Сельвинский в конце 20-х годов на сей счет держался уже обратного мнения. В «Пушторге», самом изощренном и горьком из текстов ЛЦК, показано, как грубо и зло отторгает власть искренне желающую сотрудничать с ней интеллигенцию. Селективный принцип вновь изменился. Верх в системе берет совсем не та бюрократия, на которую надеялись констры. «Сила „Пушторга“ в том, что автор еще в 1927 году предчувствовал сталинщину», — писал Сельвинский Дм. Молдавскому (письмо от 20 августа 1964 г.)[44]. Трудно сказать, так ли это. Но в любом случае «Пушторг» — крик тревоги о том, что разладились прагматичные селективные механизмы, и целый общественный слой, столь необходимый стране, те самые русские американцы, оказывается прямым кандидатом на насильственное выталкивание из общества. Главным героем романа избран блестящий нэповский директор Онисим Полуяров, якут, получивший образование в университетах Стокгольма и Лондона и мечтающий сделать из России Европу. Полуяров сам является торжеством селекции, образцовым соединением первозданно-природного, якутского и ультрасовременного начал. Это чудесное сочетание безжалостно забраковано обществом. Система отвергает нужных ей людей, потому что на самом деле они ей не нужны. К власти приходит новая элита — некомпетентные (в традиционном смысле) бюрократы-партийцы, равно далекие от идейных фанатиков военного коммунизма и лояльных к интеллигенции прагматиков нэпа. У этой элиты иные цели, другие замыслы и поползновения, рациональность и энтелехия. Полуяров кончает жизнь самоубийством.
Сельвинский действительно предугадал перемену социальной атмосферы и политической ориентации. Дальнейшие события в деревне и городе похоронили конструктивистские надежды на системную конвергенцию с Западом и создание американизированной России. Реализованный властью вариант модернизации был в корне другим. Любопытно, какова будет судьба этих неосуществленных упований в нынешней, еще более новой, России.
Тина, Грета, Роберт
(бесплотное тело и непрактичные жесты)
Предлагаемый ниже трилистник двумя крайними своими композиционными листьями нацелен в невесомую плоть, листом же срединным — в непрактичный (бесцельный) поступок, впрочем тоже бесплотный, верней порожденный телесностью, что себе изменила во имя идеи, этому телу так до конца и невнятной. Таковы произвольные основания для тройчатки, для трехчастного складня, для вытягивания в гипотетический ряд того, что звучало лишь порознь, не соприкасаясь друг с другом, — Тина, Грета, Роберт.
ТИНАО ней не вспоминали несколько десятилетий, но потом память вернулась. Говорил же философ: у каждой женщины бывает свой праздник возрождения. Тина Модотти — «Фотограф и революционер» (название книги о ней Маргарет Хукс). В апреле 1991 года на Сотбис ее «Розы» были проданы за 165 тысяч долларов — такие деньги превозмогают любое забвение.
Тина Модотти (1896–1942) прожила свою жизнь в XX веке, в нем любила, странствовала и умерла. Это уже давно не наши сроки. Когда Бодрийар предлагал аннулировать время, оставшееся до окончания календарного XX века, и сразу приняться за отсчет будущего столетия, — он был, вероятно, не прав, ибо все уже свершилось без объявлений и незачем формальной отменой вносить беспокойство в умы. Когда Бодрийар отказался от своей идеи — он был не прав вдвойне.
Она родилась в Италии, в маленьком фриулийском городке — и должна была в нем нарожать детей и состариться, только в воздухе уже веяло необязательностью этих унылых житейских развязок, и страна, заворачивая хлеб и сыр в крестьянские чистые тряпицы, снималась с места, уносимая в путь нищетой и новейшей социальной мобильностью. В книге Н. Устрялова об итальянском фашизме (Харбин, 1928) были приведены поразившие меня выкладки, которые я не могу ни опровергнуть, ни подтвердить: в начале века Италию покинуло чуть ли не десять процентов ее населения — всех этих Дженовезе, Скорсезе, Сталлоне, переваливших за океан. Отец Тины был в их числе, а дочь за ним увязалась.
Ее тело, наполненное сумасшедшей энергией, требовало частой перемены житейских сюжетов, и она оседает на время в эмигрантском театрике, не сулящем ни славы, ни денег, проходит сквозь Голливуд, задержавшись в нескольких незначительных фильмах, выходит замуж, хоронит мужа, но вскоре встречает Эдварда Уэстона, предусмотрительно делает его своим любовником, позирует ему обнаженной, просит Уэстона ее обучить фотографии и в кратчайшие сроки обретает и технику, и персональную мощь фотокадра.
Отныне все переламывается и все становится смыслом, так что дело уже только за выбором и объектом. А мир, повинуясь ее воле, на нее наплывает, он прекрасно на нее наплывает — растревоженной Мексикой, знакомством с Ороско, Сикейросом и коротким романом с Диего Риверой, авангардной эстетикой (если ты не достанешь мне запрещенного Джойса, мне придется украсть эту книгу, написала она Уэстону), левым революционаризмом, который быстро приводит ее в мексиканскую компартию и уже до самой смерти соединяет с Коминтерном. Жизнь ее в ту пору становится текстом без лакун и помарок, когда всякое лыко ложится в строку, потому что угадано главное — направление времени, в котором неостановимо кружатся — этот перечень может быть долог…
Фрески циклопов-монументалистов.Анархические крестьянские вылазки.Коминтерновские прободающие мир стратагемы.Революционные любовники.Которые один за другим.Приходили к запечатленному телу Тины Модотти.чтобы остаться возле него.Покуда позволит судьба.Снимаю. Вспышка. Еще раз.
Хулио Антонио Мелья, отменный красавец и лидер кубинской компартии, изгнанный с благословенного острова за поползновение уничтожить там авторитарный режим Герардо Мачадо, был с Тиной недолго, но пылко, и об этом все знали, включая полицию, так что когда его застрелили «у двери любимой» и Тина еще успела дотронуться до неостывшего тела, прежде чем отовсюду набежали посторонние, то все подозрения сразу обрушились на нее — «убийство на почве ревности», и была замечательная улика — фотография полуодетого Мельи с закрытыми глазами, как если бы Тина заранее хотела увидеть, каким он станет посмертно, какой будет тогда его неподвижность. (Здесь бы танго исполнить.) Она отбилась от обвинений, но Мексику вскоре пришлось оставить. На Тине и без того слишком много висело.
Это она раз за разом приходила в тюрьму к Хулио Розовскому.Чей арест поверг в ужас мексиканскую компартию.Ибо Розовский в одиночку хранил.В своей чудо-памяти сотни явок и кадровых данных.Не доверяя их никому.Дабы уберечь агентурную сеть от провала.Никому, кроме Тины.Которой он эти сведения сообщал по крупицам.От визита к визиту. А она их передавала на волю.Чуть левее, пожалуйста.Есть.
Выстрел в Хулио Мелью означал выстрел в Тину Модотти, и того более — в органичную для нее атмосферу 20-х годов, потому что после ее жизнь надломилась, и неостановимое, эпохой поддержанное восхождение обернулось продленным скитальческим угасанием.
Она немного помыкалась в предфашистском Берлине, а потом южноамериканский коммунист по фамилии Гурвич соблазнил ее податься в Москву, где рабочие бродят под красными флагами и поют свои песни повстанцев, да к тому же она полагала там встретить людей наподобие своей мексиканской подруги А. Н. Коллонтай, с которой она совпадала во мнениях на революцию и новейшую сексуальность («крылатый Эрос», говорила посол).