Сад вечерних туманов - Тан Тван Энг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 9
Через три дня после встречи с Тацуджи я проснулась, не осознавая, кто я такая, и не помня, кем я была.
Это перепугало меня, и вместе с тем я испытала чувство облегчения. Врачи уверяли, что потеря памяти не является симптомом моего состояния, однако в последнее время такое случалось все чаще и чаще. Забвение отступало, но я оставалась лежать в постели. Дотянувшись до тумбочки, взяла с нее дневник и принялась читать, ничего не выбирая, наугад: «Вы так говорите, будто у них есть души». Потребовалось время, чтобы припомнить: это записала я. Проглядела еще несколько страничек, морщась при каждом слове, которое, как мне казалось, было не совсем к месту. Остановилась при упоминании Чан Лю Фунг, женщины, которую я обвиняла перед самым своим увольнением, стала прикидывать, что с нею стало и где теперь ее дочь.
Докапываться до случившегося так давно, оказывается, труднее, чем мне представлялось. Точность моей памяти вызывает сомнения. Тот день, на браай у Магнуса, после того, как Фредерик привез меня обратно из Югири, – он так отчетливо запечатлен у меня в сознании, что даже не знаю, был ли он на самом деле, говорили ли люди на самом деле так, как мне запомнилось. Только какое это имеет значение? А еще – Фредерик был прав: у меня ощущение, будто я пишу одно из заключений по делу, испытывая знакомые чувства: слова заманивают меня в силки своих строк, опутывают, пока я полностью не теряю представления о времени и реальности за пределами страницы. Это ощущение всегда доставляло мне радость. Нынче оно наделяет меня еще большим: позволяет хоть как-то управляться с тем, что происходит со мной. Только вот надолго ли его хватит – этого я представить не могу.
Возлежащий Будда купается в лучах солнца на подоконнике.
Тацуджи с интересом оглядывает кабинет, ожидая, пока я достану гравюры. Они хранятся в непроницаемом для воздуха ящике из камфарового дерева. Выкладываю их на стол. Тацуджи любуется оловянной чайницей, которую увидел на одной из полок, любовно оглаживая пальцами вытесненные на ее поверхности бамбуковые листья. Осторожно ставит банку на место и спешит ко мне.
Я поднимаю уголки первого листа: пыль и запах камфары, впитанный бумагой за долгие годы, взвиваются вверх и дразнят мое обоняние. Тацуджи отворачивается и несколько раз подряд сильно чихает в платок. Совладав с собой, он достает из старенького, но хорошо сохранившегося кожаного портфеля пару белых нитяных перчаток и натягивает их. Лист за листом он перекладывает гравюры из одной стопки в другую, по ходу пересчитывая их. Бумага, на которой отпечатана каждая укиё-э, размером приблизительно с поднос. Каждый оттиск содержит внутри прямоугольную или округлую рамку, и у каждой укиё-э — свой, отличный от других рисунок.
– Тридцать шесть листов, – подытоживает Тацуджи.
Достав большую лупу, он скользит ею над поверхностью первой гравюры, искажая формы и цвета под стеклом, делая их похожими на огни силуэта ночного города, видимые через залитое дождем оконное стекло.
– Замечательно, – бормочет Тацуджи. – Так же хороши, как и «Благоухание туманов и чая».
Он имеет в виду хорошо известную укиё-э Аритомо: простор чайных полей плантации Маджуба. Именно эту ксилографию Аритомо передал в дар Токийскому национальному музею еще до того, как я с ним встретилась, и за прошедшие десятилетия ее статус ниспровергательницы канонов только укрепился, уступив лишь «Большой волне в Канагаве» Хокусая[141]. Упоминанием «Благоухания туманов и чая» Тацуджи недвусмысленно намекает мне, что я позволила воспроизвести гравюру в нескольких книгах. Я сама видела ее оттиск на тишотках, продававшихся в сувенирных лавках Танах-Раты.
– Все они были сделаны еще до того, как я познакомилась с ним, – говорю.
– Создание оттиска укиё-э, – говорит Тацуджи, – процесс длительный и сложный. Художник рисует контур на листке бумаги, прежде чем перенести его на клише из дерева. После чего на нем вырезается обратное изображение рисунка. Гравюра, подобная этой, с таким разнообразием цветов и глубиной деталей, требует семи, а может быть, и десяти различных клише. – У него на лице проявилось смущение. – Я не вижу здесь никаких дубликатов. Зачем понадобилось пройти через все эти тяготы, а потом изготовить всего одну копию каждого произведения? Вы уверены, что где-нибудь в доме не лежат другие оттиски?
– Здесь все, что он оставил. Он продавал свои гравюры покупателям в Японии, – говорю я. – Я всегда подозревала, что именно этим он и жил, ведь он никогда не брал заказы на создание садов, когда жил здесь.
– Я проследил за всеми оттисками, которые он продал. Ни один из виденных мною не является копией этих.
Голос Тацуджи едва уловимо дрожит, в глазах блеск. Его и без того высокое положение в ученом мире еще более возвысится после того, как будет опубликована его книга об Аритомо – с включением этих гравюр!
– Есть еще одна гравюра, висящая в Доме Маджубы, – напомнила я.
– Хотелось бы посмотреть и на нее тоже.
– Думаю, Фредерик не станет возражать. Я спрошу его.
Тацуджи кладет на стол свою лупу.
– Необычно и содержание этих укиё-э.
– Необычно? Чем же?
Он вытягивает из кипы один из листов, держа его в руках, как кусок ткани, предлагаемый торговцем:
– Вы никогда не замечали этого?
– На них изображены горы и природа. Обычные сюжеты для укиё-э, как я полагаю.
– Все они – виды Малайи, – говорит он, – все до единого. Здесь нет ничего, связанного с его собственной родиной, никаких традиционных мотивов, излюбленных нашими мастерами укиё-э: никаких зимних пейзажей, никаких изображений Фудзиямы или «быстротекущего мира».
Я снова пролистала гравюры. На каждой из них имелись узнаваемые приметы Малайи: буйные тропические джунгли, стоящие строем каучуковые деревья на плантациях, кокосовые пальмы, клонящиеся к морю, цветы, птицы и животные, встречающиеся только в тропических лесах: гигантский цветок раффлезия, плотоядное растение, мышиный олень, тапир…
– Никогда прежде не обращала на это внимания.
– Полагаю, когда видишь всё это вокруг, то как-то о нем и не думаешь.
Он взмахивает укиё-э:
– Хотелось бы исследовать их детально, прежде чем решать, какие мне понадобятся для включения в книгу.
– Их нельзя фотографировать или вывозить из Югири без моего разрешения, – предупреждаю я его.
– Это само собой разумеется.
Стараясь придать своему голосу легкость, произношу:
– Я слышала, вы коллекционируете человеческую кожу, покупаете и продаете татуировки.
Большим и указательным пальцами он поправляет узел галстука.
– Я осмотрителен в разговорах об этом аспекте своей работы.
– Так оно и должно быть.
– Хоримоно никогда не признавались японской публикой, однако есть богатые коллекционеры, желающие иметь в собственности образчики татуировок, созданных знаменитыми мастерами хоримоно, – говорит Тацуджи. – Случается, человек изъявляет желание продать свою кожу: я действовал как посредник в подобных сделках.
– И сколько же стоит человеческая кожа?
– Цены разнятся, – отвечает Тацуджи. – Это зависит от личности художника, редкости его работ, качества и размера конкретного произведения.
Ко мне возвращается память о музее в Токио, где я побывала десять лет назад. Известность музею принесла собранная в нем коллекция татуировок. Разного размера и возраста, они хранились заключенные в рамки под стеклом. Я ходила среди развешанных по стенам экспонатов, всматривалась в поблекшие краски на человеческой коже, испытывая отвращение и одновременно будучи не в силах глаз оторвать.
– Что заставляет вас проявлять интерес к татуировкам?
– Реальности укиё-э и хоримоно накладываются друг на друга, – продолжает Тацуджи. – Немалое число хороти создавали и гравюры на дереве.
– Да, да, вы это мне уже говорили. «Они черпали из одного источника». Ну, а теперь назовите мне подлинную причину.
Он делает глубокий вдох и затем шумно выдыхает:
– В первый же раз, когда я увидел хоримоно, которое Аритомо-сэнсэй нанес на спину моему другу… в то время я еще ничего не знал о татуировках, но уже тогда понял, что она великолепна, что это – произведение искусства. Я подумал: как чудесно, что мастер укиё-э способен создавать такие рисунки на человеческом теле. Увидев то хоримоно, я на всю жизнь сделался одержим ими.
– Та татуировка… вашего друга… она не сохранилась… после его смерти?
Тацуджи покачал головой.