Египтолог - Артур Филлипс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точной формулировки в записях, ясное дело, нет, но, думаю, выразился я примерно так:
— Может быть, и университету, и вам будет полезен человек, способный вскрыть факты, которые помогут, как вы сказали, выставить Трилипуша на посмешище? Ежели, например, обнаружатся несообразности в оксфордских документах…
— Я фител его типлом, фсе песяти, стампы и потписи на месте, никаких сомнений пыть не моссет…
— Документы, профессор Тербруган, есть лишь кусочки бумаги с претензией на правдивость. Но самой правды в них нет. Ручаюсь, что вам в своей области исследований доводилось видывать документы, которые вводили в заблуждение. В том числе — предумышленно.
Более счастливого голландского профессора, Мэйси, вы не видели. Так в деле Дэвиса — Колдуэлла — Барри — Хойт — Марлоу — Трилипуша появился новый клиент.
Тербруган провел меня в зал, украшенный статуями сфинксов и фотографиями, на которых голландец стоял в песчаных ямах. Я попросил отвести меня в кабинет Трилипуша. Этот кабинет располагался в комнатке без окон на цокольном этаже, внутри стояли книжные полки, на стенах висели рисунки — сплошь землекопы и реликвии. На столе Трилипуша обреталась только стопка писем, пришедших уже после его отбытия в Египет. И что, вы думаете, лежало сверху? Огромный конверт со знакомым адресом отправителя и штемпелем английской почтовой службы. Да-да, Мэйси, то было письмо от Беверли Квинта: он выпросил у меня Трилипушев адрес и, верно, бросился ему писать в ту самую минуту, когда я вышел из квартиры, — предупредить или донести о нашем разговоре, что определенно доказывало существование сговора: убийства Марлоу и Колдуэлла были делом рук Трилипуша, а Квинт злодейски его покрывал. Конверт, должно быть, прибыл тем же кораблем, что и я. Мы с Квинтом, ни о чем не догадываясь, вместе переплыли Атлантику, один палубой выше другого, и по прибытии на место назначения нас разделяют какие-то дюймы. Я мог бы получить ответы на множество вопросов, но — проклятье! — мой новый клиент ходит вокруг, спрашивает, чем он может помочь, и в его взгляде, Мэйси, я вижу привычное для людей моей профессии высокомерное недоверие, отличающее тех, кто не видал жизни и не в состоянии отличить пакость уголовника от нечистой игры парня, который должен сразиться с преступником, чтоб защитить невиновного. Кабы я придушил профессора прямо там, когда он франтился и выталкивал меня за дверь, дело бы сразу продвинулось, может, нам удалось бы спасти еще две жизни и ваша любимая тетушка Маргарет страдала бы не так сильно. Но нет, мы вышли из кабинета обратно в зал, дверь закрылась, и нетронутая Квинтова бандероль осталась лежать на столе, дожидаясь Трилипушева возвращения. Профессор Тербруган выразительно защелкнул замок и посмотрел на меня, а я через золотистое стекло в двери смотрел на бандероль. Вот оно как, Мэйси: британский педик берет и переправляет с другой стороны Земли секретную бандероль — и голландский ученый сноб, которого этот педик в глаза не видел, ему пособничает! Что бы там ни случилось с бедным Полом Колдуэллом (а меня терзали ужасные подозрения), распутывать дело было дьявольски сложно, потому что пока я его распутывал, все эти франты, британцы, извращенцы и профессора снова все запутывали — то ли оттого, что скрывали какие-то грехи, то ли хотели, чтобы все было чистенько да гладенько, — и не дай бог простому австралийскому работяге выполнить его работу! «Могу ли я фам помось сем-то ессе, мистер Феррелл?» — спросил Тербруган таким тоном, будто намекал: «Джентльмены чужую почту не читают». Ну разумеется, даже коли джентльмены — убийцы.
От Тербругана я узнал адрес Честера Финнерана. Припоминаю, как стоял за воротами Гарвардского университета и ловил такси. Должно быть, я сразу поехал к Финнерану домой за реку, потому что датированных тем же числом заметок о встречах в промежутке между Тербруганом и Финнераном нет. Но и поездки на такси я не помню. Мне сейчас так плохо, что не знаю, смогу ли продолжить. Пока отсылаю то, что есть.
Г. Ф.
Воскресенье, 15 октября 1922 года
К Маргарет: Уже за полночь, любовь моя. Я сижу на своем балконе, гоняю туда-обратно официантов и отдыхаю, глядя на твою фотографию на столике.
Дорогая, твое внезапно прервавшееся письмо меня обеспокоило — не оттого, что тебя явно не лечат должным образом, но потому, что я знаю: ты делала все, чтобы скрыть от меня симптомы болезни; когда ты осознала, что именно мне отправила, ты, я уверен, огорчилась и тем еще более расстроила свои и без того измотанные нервы. А поскольку это письмо — твое первое послание мне по отбытии в Египет, твое прискорбное эмоциональное состояние, скорее всего, нанесло урон исцеляемому телу.
Маргарет, ты восхитительна. В скверные дни ты неизменно крепилась, думая, что я не замечу разницы между здоровьем и болезнью. Когда на следующий день после вечеринки ты наконец рассказала мне о своем недуге, боюсь, я удивился не так сильно, как следовало — ради тебя. Любовь моя, прости, если я был неубедителен — но однажды прошлым летом твой отец открыл мне все. Не таи на него зла. Ч. К. Ф. ныне — отец нам обоим. Когда я просил у него твоей руки, благородство не позволило ему утаить от твоего будущего мужа ровным счетом ничего. Он хотел поведать мне худшие из новостей — и увидеть, что моя любовь к тебе не поколеблена. Ч. К. Ф. говорил со мной открыто; до получения твоей скромной робкой записки я уже знал все о специалистах по нервным болезням, об истощении, коим грозит прием медикаментов, о том, сколь редко твое заболевание. Я знаю также о том, что прогноз весьма благоприятен, что ты неминуемо, непременно выздоровеешь. Клянусь тебе, Маргарет, с той поры я не тревожился ни секунды. Я знаю, что с каждым днем тебе лучше, а Инге — временная сиделка, приставленная следить, чтобы ты приняла последние лекарства, и ничуть не более. Будет ли она жить с нами сразу после свадьбы, или же здоровье твое к тому времени полностью восстановится — время покажет. А сейчас ты не должна волноваться, и уж конечно не сомневайся в том, что я люблю тебя сильнее жизни, мой ангел.
В твоем отце — великое множество слагаемых. Миру он кажет грозный лик, и это понятно, в среде предпринимателей иначе нельзя; но я видел, как он говорит о тебе. Я был свидетелем того, как он, сбросив маску сдержанности, являет всю глубину своей нежной заботы. Я видел, как туманятся его глаза, когда он говорит о мучениях, доставляемых твоей болезнью. Он сказал мне со всей уверенностью: «Ральф, она все поборет. Ты не переживай, получишь жену здоровехонькой, в целости и сохранности». Он — отец, Господь благослови его сердце.
Я каждодневно оплакиваю смерть собственного отца. Заклинаю, будь с Ч. К. Ф. ласкова так, как ласков с ним я, ибо отцовская любовь есть драгоценнейший из даров.
Помню, как я — мальчишка в Трилипуш-холле — с нетерпением ждал, когда же отец вернется из экспедиции. Он отсутствовал неделями, а то и месяцами, и я предвкушал миг, когда сильные отцовские руки подхватят меня и посадят на колени прямо перед большим камином и отец начнет рассказывать о своих приключениях. Вдруг он вернется сегодня? И я мерил шагами просторные и гулкие покои Трилипуш-холла…
О, Трилипуш-холл! Дом, полный диковин! Стены, увешанные портретами усмехающихся предков в париках. Бесконечные рыцарские доспехи, леса копий, алебард и пик, стены разряженных арбалетов. Охота и балы Средневековья на гобеленах. Ящик стола, где отец небрежно свалил в кучу военные награды и медали — свои и своих предков. Реликвии, вывезенные отцом из Китая, Африки, Малакки. Яркий огонь в камине в десять футов высотой; вкруг полена в форме колена, серо-черного, полосатого, как зебра, вьются оранжевые пряди огня; перед ним, лежа на животе, я в одиночестве учился иероглифическому письму. Иногда в восточном окне главной залы хлестал дождь — и в это самое мгновение в западном окне солнечный свет пробивался сквозь облака, и я бегал туда-сюда от окна к окну, воображал, как бок о бок с отцом путешествую по разным странам, как отбиваюсь от бандитов, пока отец извлекает из-под земли потрясающие артефакты. Я выглядывал из окна (что заштриховано дождем либо искрится солнцем нового дня) и наблюдал за птицами на изумрудных полях; вездесущие фазаны и неприхотливые куропатки в отсутствие отца неимоверно размножались и наглели, поскольку без него никто на них не охотился. О, как жаждал я услышать шум колес въезжающего во двор экипажа: вдруг он вернется сегодня? В огромной зале темнело, вот уже только тлеющие угольки освещают мое лицо и мебель темного дерева, на которой вырезаны сцены побед Трилипушей со времен норманнского завоевания; и я засыпаю прямо на полу, укутавшись в плед и не обращая внимания на зов слуг, которые бродят из залы в залу, вверх и вниз по дубовым ступенькам.
А потом настает тот самый день! О, как я мчался к огромной парадной двери и усыпанной гравием подъездной аллее, прыгал в экипаж, не дожидаясь, пока тот остановится, и дверь распахивалась, отец втаскивал меня внутрь и сажал на колени, его щекотные усы пахли табаком и дальними странами, и тут, к моему наслаждению, смеющиеся глаза его озарялись изумлением, и он восклицал: «Что?.. Что я вижу! Кто вы, молодой человек? Тут оставался мой маленький сын… где он? Что вы сделали с Ральфом, негодяй?..»