Язык, который ненавидит - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женский этап двигался в гору в молчании, женщины не переговаривались между собой, не перекликались с нами. Только одна вдруг восторженно крикнула соседке, когда они поравнялись с вахтой:
— Гляди, мужиков сколько!
— Живем! — отозвалась соседка.
Я потом выспрашивал знакомых, наблюдавших женский этап, слыхали ли они еще какие-нибудь восклицания, обращения. И все подтверждали, что этап в тысячу женщин проследовал мимо нас в молчании. Только эти две женщины, которых я слышал, как-то выразили веру в наше доброе отношение и надежду на улучшение жизни.
В нашей зоне допоздна не стихали шумные разговоры. Нас словно прорвало, когда последняя пятерка этапа прошла угловую вышку. Я постоял, послушал, что говорят, и воротился в свой барак — готовиться к вечерней смене. Но и на заводе — в управлении, в цехах, в конторах только и бесед было, что о женском этапе.
— Ну, голодные же, ну, доходные — страх смотреть! — кричал один.
— Подкормятся. Наденут теплые бушлаты и чуни, а кто и сапоги, неделю на двойной каше — расправятся. Еще любоваться будем! — утешали другие.
— Надо подкормить подруг! — говорили, кто был помоложе. — Что же мы за мужики, если не подбросим к их баланде заветную баночку тушенки.
— …буду, коли своей не справлю суконной юбчонки и, само собой, настоящих сапог! — громко увлекался собственной щедростью один из молодых металлургов. — У нас же скоро октябрьский паек за перевыполнение по никелю. Весь паек — ей!
— Кому ей? Уже знаешь, кто она? — допытывался его кореш.
Металлург не то удивлялся, не то возмущался.
— Откуда? Еще ни одной толком не видал. Повстречаемся, мигом разберусь, какая моя. И будь покоен, смазливая от меня не уйдет.
— Вот как повстречаться? — деловито прикидывал опытный лагерник. — В какую промзону их выведут? Если на рудник и шахту, пиши пропало — там местных мужиков навалом. На разводе еще поглядим на красуль. А что по-хорошему — не пощастит!..
— Нечтяк! — радостно кричал тот же металлург. — Выпрошу у знакомого коменданта пропуск на рудник — и подженюсь до освобождения.
Мой друг Слава Никитин, механик плавильного цеха, поделился со мной своими скорбными наблюдениями над женским этапом:
— Что делается на воле, Сергей? Юбку одна придерживала рукой, чтобы шматья не отвалились. Руки голые, шея голая, на голове одна волосяная кудель… И все в своем домашнем, ни на одной казенного. Ну, поизносились на пересылках и на этапе, понимаю. Но хоть бы одно настоящее пальто, хоть что-то похожее на настоящее платье…
— Война, Слава. И голодуха в тылу. Были, наверное, у каждой и пальто, и хорошее платье, и ботинки. У кого украли на пересылках, другие отдали за подкормку. Голод не тетка, слышал такую философскую истину?
Мысль Славы, всегда прихотливая, скакнула в сторону.
— Ты их хорошо рассмотрел? Я всех сразу определил. Ты знаешь, я физиономист.
— Красивых не приметил, — осторожно высказался я. — Так, средней стати. Женщины, в общем, как женщины. С печатью времени на челе.
— Причем здесь чело? Стихи, наверное? Красивая, не красивая — не физиогномистика, а парикмахерское любование. Я вот о чем. «Пятьдесят восьмую» видно издалека, их не было, за это ручаюсь. И блатных не густо, десятка два-три от силы. Короче, бытовички. Чего-то по случаю уворовала, почему-то в колхозе не дотянула трудодней, на работу без оправдания не вышла… В общем, народ, а не интеллигенция. Нам шили преступления, каких в натуре не было. Этим и шить не понадобилось, сами преступали законы. У каждой своя вина.
— Что называть преступлениями, Слава? И вообще: в ту ночь, как умерла княжна, свершилось и ее страданье; какая б ни была вина, ужасно было наказанье.
— Опять стихи? — подозрительно осведомился он. — Поверь моему дружескому слову, когда-нибудь тебя за стихоплетство!..
— Стихи, Слава. Только не мои. Мне до таких стихов, как Моське до слона.
— Это хорошо, что не твои. Рад за тебя, — сказал он, успокоенный. — Не то услышит грамотный стукач и накатает, что стихотворно клевещешь на государственную политику справедливого возмездия за преступления. В смысле строгого наказания всего народа за самую малую вину перед народом. Это тебе будет не умершая княжна.
В рассуждениях Славы Никитина я не всегда различал, где он серьезен, а где иронизирует.
Он, конечно, был физиономист, но особого толка — находил с первого взгляда в лицах то, чего в них и в помине не было. Особенно это проявлялось, когда он предсказывал скверные намерения и скрытые преступления по тому, как человек смотрит исподлобья, либо по хитрой улыбочке, по нехорошему голосу, по порочным, а не трудовым морщинам на щеках. Он хорошо знал уголовников и ненавидел их — это помогало правдоподобно предсказывать, что они совершат в любой момент. Но с нормальными людьми он чаще ошибался, он мало верил в исконную добропорядочность человека. Я как-то сказал ему, что Гегель считал человека по природе своей злым, а не добрым — и с этой минуты Слава уверился, что в истории был один настоящий философ — конечно же Георг Вильгельм Гегель. А если Слава ошибался и объект его обвинительной физиогномистики не совершал скверных поступков, Слава вслух утешался: «Трус, не посмел на этот раз. Но ты еще увидишь — такое вытворит, что охать и хвататься за голову!»
Ошибся Слава и в классификации женского этапа. Пятьдесят восьмая статья присутствовала не густо, но все же была. А профессиональной воровкой и проституткой в этом этапе являлась чуть ли не каждая третья. Со следующими этапами их еще прибывало. Профессия, названная древнейшей, была не только первой из человеческих профессий, но и самой живучей. Формально за проституцию не преследовали, реально же активистками этого, видимо, очень нужного ремесла забивали все лагеря страны. Норильск не составлял исключения.
До первого женского этапа, о котором я рассказывал, женщин не селили в особых зонах, а размещали их в бараках во всех лаготделениях — лишь немного в стороне от мужских. Это особых трудностей не причиняло, даже коменданты не суетились чрезмерно, пресекая слишком уж наглые — чуть ли не на глазах посторонних — свидания парочек. Но к концу войны большинство женщин водворили в женские лаготделения. Женщин в Норильске стало гораздо больше, а на предприятиях и в учреждениях создавалось впечатление, будто их ряды поредели. Только специалисток не трогали со старых мест, для остальных женщин начальство придумало специфически женское занятие — ручные наружные работы. Конечно, их одели в лагерную одежду, достаточно надежно защищавшую от холода и дождя, конечно, их подкормили, чтобы не валились от бессилия на переходе из зоны жилья в зону труда. Но вольного общения с мужчинами женщинам старались не давать — сколько это было возможно.
Это, естественно, не всегда было возможно. Любовь прокладывала свои дорожки в самой глухой чащобе начальственных запретов.
Я как-то шел на границе зоны. На другой стороне проволочного забора, на улице поселка, бригада женщин разгребала лопатами снег. По эту сторону несколько мужчин перешучивались с женщинами. Одна кричала:
— Ребята, передайте Пашке из ремонтно-механического, что завтра наша бригада выводится на расчистку снега у плавильного. Пусть не собирает большого трамвая. Машка тоже будет, сегодня у нее освобождение. Пусть Костя из воздуховки приходит, она выйдет ради него, а то ей еще болеть.
— Передадим! — орали с хохотом мужчины из промзоны. — Придет ее Костя, не сомневайся. И насчет трамвая для себя не волнуйся — будет!
Так совершался уговор о деловом и любовном свидании. И «трамвай», то есть группу любовников для одной соберут, и некоего Костю на любовную встречу с другой приведут: каждой — свое.
Как я уже сказал, появление специальных женских зон только для общих работ привело к уменьшению женщин на промышленных площадках, где уже действовали разные заводы и цехи. И значение женщин, оставшихся на заводах и в учреждениях, — и без того заметное в условиях, как любят писать в газетных статьях, «подавляющего большинства» мужчин — быстро возросло. А как велико было это значение, доказывает забавное происшествие, случившееся на нашем Большом Металлургическом заводе в середине сорок четвертого года.
Мы сидели в кабинете начальника плавильного цеха, ожидая важного совещания. В директорском фонде появилось несколько килограммов масла, мешок сахара и ящик махорки, нужно было распределить это богатство по цеховым службам для премирования лучших заключенных. Я пришел со списком своих лаборантов и прибористов, другие тоже держали в руках бумажки с фамилиями.
Рядом со мной, за столом, покрытым красным сукном, сидели Ярослав Шпур, мой приятель, старший мастер цехового ОТК, и мало знакомый нам Мурмынчик, лагерный работник, что-то вроде заведующего клубом или инспектора культурно-воспитательной части. Мы знали, что в недалеком прошлом он был профессором истории музыки в известной всей стране консерватории, долго бедовал на общих работах и в тепло попал сравнительно недавно, заплатив за это, кому следовало, извлеченным изо рта золотым зубом.