Монахиня - Дени Дидро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По дороге в наши кельи я сказала ей:
– Милая сестра, будьте осторожны, вы восстановите против себя нашу матушку. Я вас не оставлю, но вы подорвЈте мое влияние на нее, и тогда, к великому сожалению, я уже ни в чем не смогу помочь ни вам, ни кому бы то ни было. Но скажите мне, что вас тревожит?
Никакого ответа.
– Чего опасаетесь вы с моей стороны?
Никакого ответа.
– Разве наша матушка не может одинаково любить нас обеих?
– Нет, нет, – с горячностью воскликнула она, – это невозможно! Скоро я стану ей противна и умру от горя. Ах, зачем вы приехали сюда? Вы здесь не долго будете счастливы, я в этом уверена, а я стану навеки несчастной.
– Я знаю, что потерять благоволение настоятельницы-это большая беда, – сказала я, – однако я знаю другую, еще большую беду-если такая немилость заслужена. Но ведь вы ни в чем не можете себя упрекнуть.
– Ах, если бы это было так!
– Если вы в глубине души чувствуете за собой какую-нибудь вину, надо постараться ее загладить, и самое верное средство – это терпеливо переносить кару.
– Нет, я не могу, не могу, да и ей ли карать меня!
– Конечно ей, сестра Тереза, конечно же ей! Разве так говорят о настоятельнице? Это не годится, вы забываетесь. Я уверена, что нынешняя ваша вина более серьезна, чем все те, за которые вы себя корите.
– Ах, если бы это было так, – повторила она, – если бы было так!..
И мы расстались. Она заперлась у себя в келье, чтобы предаться своему горю, я же в своей, чтобы поразмыслить над странностями женского характера.
Таковы плоды затворничества. Человек создан чтобы жить в обществе; разлучите его с ним, изолируйте его-и мысли у него спутаются, характер ожесточится, сотни нелепых страстей зародятся в его душе, сумасбродные идеи пустят ростки в его мозгу, как дикий терновник среди пустыря. Посадите человека в лесную глушь-он одичает; в монастыре, где заботы о насущных потребностях усугубляются тяготами неволи, еще того хуже. Из леса можно выйти, из монастыря выхода нет. В лесу ты свободен, в монастыре ты раб. Требуется больше душевной силы, чтобы противостоять одиночеству, чем нужде. Нужда принижает, затворничество развращает. Что лучше-быть отверженным или безумным? Не берусь решать это, но следует избегать и того и другого.
Я замечала, что нежная привязанность, которую; настоятельница возымела ко мне, растет с каждым днем. Я беспрестанно заходила в ее келью, или же она бывала в моей. При малейшем недомогании она отсылала меня в лазарет. Она освобождала меня от церковных служб, разрешала рано ложиться, запрещала присутствовать на заутрене. В церкви, в трапезной, в рекреационном зале она находила возможность выказать мне свою благосклонность. На молитве, когда встречался какой-нибудь задушевный, трогательный стих, она пела, обращаясь ко мне, или пристально на, меня смотрела, когда пел кто-нибудь другой. В трапезной она всегда посылала мне какое-нибудь вкусное блюдо, которое ей подавали, в рекреационном зале обнимала меня за талию и осыпала приветливыми и ласковыми словами. Какое бы подношение она ни получала-шоколад, сахар, кофе, ликеры, табак, белье, носовые платки, – она всем делилась со мной. Чтобы украсить мою келью, она опустошила свою и перенесла ко мне эстампы, утварь, мебель и множество приятных и удобных вещиц. Я не могла выйти на минутку из своей кельи, чтобы, вернувшись, не найти какого-нибудь подарка. Я бежала благодарить ее, и она испытывала радость, которую трудно передать. Она меня целовала, ласкала, сажала к себе на колени, посвящала в самые секретные монастырские дела и уверяла, что жизнь ее в монастыре будет протекать во сто крат более счастливо, чем если бы она оставалась в миру, – только бы я любила ее.
Как-то раз после такого разговора она посмотрела на меня растроганными глазами и спросила:
– Сестра Сюзанна, любите вы меня?
– Как же мне не любить вас, матушка? Не такая же я неблагодарная.
– Да, конечно.
– В вас столько доброты!
– Скажите лучше: столько нежности к вам… При этих словах она опустила глаза. Одной рукой она все крепче обнимала меня, а другой, которая лежала на моем колене, все сильнее на него опиралась. Она привлекла меня к себе, прижалась лицом к моему лицу, вздыхала, откинулась на спинку стула, дрожала; казалось, что она должна что-то доверить мне и не решается. И, проливая слезы, она сказала:
– Ах, сестра Сюзанна, вы меня не любите!
– Не люблю вас, матушка?
– Нет.
– Скажите же, чем я могла бы вам это доказать.
– Догадайтесь сами.
– Я стараюсь догадаться, но не могу. Она сбросила свою шейную косынку и положила мою руку себе на грудь. Она молчала, я тоже хранила молчание. Казалось, что она испытывает величайшее удовольствие. Она подставляла мне для поцелуев лоб, щеки и руки, и я целовала ее. Не думаю, чтобы в этом было что-нибудь дурное. Между тем испытываемое ею наслаждение все возрастало; а я, желая так невинно доставить ей еще больше счастья, снова целовала ей лоб, щеки, глаза и губы. Рука, лежавшая раньше на моем колене, скользила по моей одежде от самых ступней до пояса, сжимаясь то здесь, то там. Запинаясь, глухим, изменившимся голосом, настоятельница просила меня не прекращать мои ласки. Я подчинилась. И наконец настала минута, когда она-не знаю, от сильного удовольствия или от страдания, – побледнела как мертвая; глаза ее закрылись, тело судорожно вытянулось, губы, сначала крепко сжатые, увлажнились, и на них выступила легкая пена. Потом рот полуоткрылся, она испустила глубокий вздох. Мне показалось, что она умирает. Я вскочила, решив, что ей стало дурно, и хотела выбежать, чтобы позвать на помощь. Она приоткрыла глаза и сказала мне слабым голосом:
– Невинное дитя! Успокойтесь. Куда вы? Постойте…
Я смотрела на нее, ничего не понимая, не зная, оставаться или уходить. Она совсем открыла глаза, но не могла произнести ни слова и знаком попросила меня приблизиться и снова сесть к ней на колени. Не знаю, что со мной происходило; я была испугана, вся дрожала, сердце у меня сильно билось, я тяжело дышала, чувствовала себя смущенной, подавленной, взволнованной; мне было страшно; казалось, что силы меня покидают и что я лишаюсь чувств. Однако я бы не сказала, чтобы мои ощущения были мучительны Я подошла к ней; она снова знаком попросила меня сесть к ней на колени. Я села. Она казалась мертвой, я-умирающей. Мы обе довольно долго оставались в таком странном положении. Если бы неожиданно вошла какая-нибудь монахиня-право, она бы перепугалась. Она вообразила бы, что мы либо потеряли сознание, либо заснули. Наконец моя добрая настоятельница-ибо невозможно обладать такой чувствительностью, не будучи доброй, – стала приходить в себя. Она все еще полулежала на своем стуле, глаза ее были закрыты, но лицо оживилось, на нем появился яркий румянец. Она брала то одну мою руку; то другую и целовала их.
– Матушка, как вы меня напугали! – сказала я ей.
Она кротко улыбнулась, не раскрывая глаз.
– Разве вам не было дурно?
– Нет.
– А я думала, что вам стало нехорошо.
– Наивное дитя! Ах, дорогая малютка, до чего она мне нравится!
Говоря это, она поднялась и снова уселась на свой стул, обняла меня обеими руками, крепко поцеловала в обе щеки и спросила:
– Сколько вам лет?
– Скоро исполнится двадцать.
– Не верится.
– Это истинная правда, матушка.
– Я хочу знать всю вашу жизнь; вы мне ее расскажете?
– Конечно, матушка.
– Все расскажете?
– Все.
– Однако сюда могут войти. Сядем за клавесин Вы мне дадите урок.
Мы подошли к клавесину. Уж не знаю, по какой причине, но у меня дрожали руки, ноты сливались перед глазами, и я не могла играть. Я ей об этом сказала, она рассмеялась и заняла мое место, но у нее вышло еще хуже: она с трудом держала руки на клавишах.
– Дитя мое, – сказала настоятельница, – я вижу, что вы не в состоянии дать мне урок, а я не в состоянии заниматься. Я слегка утомлена, мне нужно отдохнуть. До свидания. Завтра, не откладывая, я должна узнать все, что происходило в этом сердечке. До свидания…
Обычно, когда мы расставались, она провожала меня до порога и смотрела мне вслед, пока я по коридору не доходила до своей кельи. Она посылала мне воздушные поцелуи и возвращалась к себе только тогда, когда я закрывала за собой дверь.
На этот раз она едва приподнялась и смогла лишь добраться до кресла, стоявшего у ее кровати, села, опустила голову на подушку, послала мне воздушный поцелуй, глаза ее закрылись, и я ушла.
Моя келья была почти напротив кельи сестры Терезы; дверь в нее была отворена. Тереза поджидала меня, она остановила меня и спросила:
– Ах, сестра Сюзанна, вы были у матушки?
– Да, – ответила я.
– И долго вы там оставались?
– Столько времени, сколько она пожелала.
– А ваше обещание?
– Я ничего вам не обещала.
– Осмелитесь ли вы рассказать мне, что вы там делали?
Хотя совесть ни в чем меня не упрекала, все же не скрою от вас, господин маркиз, что ее вопрос меня смутил. Она это заметила, стала настаивать, и я ответила: