Житейские сцены - Алексей Плещеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маша и Андрей засмеялись.
— Что, рады? То-то же. А все я, я! Мне этим обязаны!
Маша подошла к отцу, положила ему на шею свою руку и сказала с улыбкой:
— А я не поеду на бал.
— Что-о-о? К их-то превосходительствам не ехать? Да ты это меня, видно, морочить захотела? Стар я, брат Машута, не надуешь. Вижу я, что у тебя в зрачках-то делается, вон, вон, так и бегают глазенки. А в душе-то, чай, во все колокола звонят.
— Не шутя говорю, не поеду. Что мне там делать?
— Как что? Известно, что делают,— танцовать будешь. Или разучилась? Небось с Андреем Борисычем-то немало по зале кружитесь.
— Ужасно весело танцовать с незнакомыми. Дам и девиц тоже у меня не будет там знакомых. Не с кем слова сказать… Если б Андрей поехал, другое дело.
— Что ты, Маша? — возразил Шатров.— Захотела, чтоб учителя на такой знатный бал приглашать стали… Разве ты не помнишь, как губернаторша говорила, что в собрании никого дам не было. Кто ж танцовал? — спрашивает прокурор.— Учительские жены!
— И сколько хлопот для этого бала!
— Ну, уж как хочешь, а поезжай… Что же я скажу-то ее превосходительству? Ведь меня, Маша, просто сочтут свиньей неблагодарною. Эдакую честь делают темному, маленькому человеку, а я воспользоваться ей не умею… Нет, Маша, как хочешь, воля твоя, и не моги отказываться, не огорчай ты меня…
— Ну, пожалуйста, отец, скажи, что я занемогла.— Она поцеловала отца.
— Что ты, господь с тобой, Маша! Болезнь на себя накликать! Этого и не думай. Я во все время службы своей никогда не отговаривался болезнью… Ни, ни! ни в каком разе. За это за самое бог-то и карает. Вот у нас Хлопушкин, канцелярист, закутил и перестал в должность ходить; болен, мол, лихорадка трясет. Лихорадка-то и пришла в самом деле, да вот с полгода его, голубчика, и трясет. Накликал, значит, лихую болесть. Нет, нет! Ты у меня этого и не затевай.
— Да что это им вздумалось меня приглашать?..
— Денег, видно, опять у Василья Степаныча просили,— заметил Андрей.
— Ах, отец, как это ты даешь казенные!
— Что ты, что ты! Его-то превосходительству отказать! Да кому же после этого и поверить… Слава богу, жалованье не маленькое получают; да и крестьяне свои есть. Будет чем отдать… Люди они благороднейшие, ведь уж не в первый раз даю. Другому, конечно, сохрани боже!.. скорее повесить себя позволю… или сам чтобы когда… нет! этого нет!.. Ну, а начальнику как же не дать? Известно, расходов у них много. Шутка ли, прислуга одна чего стоит, четыре повара на кухне. Опять лошадей тоже восемь содержат; кучера, конюхи там разные. Ну, гости каждый день; чай, сахар… все это пудами небось выходит… а чай-то видишь какой. Да и нельзя иначе, место такое занимают. Надобно себя показать; одно слово — вельможа.
— Смотрите, будьте осторожнее, Василий Степаныч!
— Господи боже мой милостивый! Ведь не в первый раз даю, говорят тебе. Всегда самым благороднейшим образом разделывались. Да слыханное ли это дело, чтоб особа, в генеральском чине, слову своему изменяла. И ведь как вежливо изволят просить: не можете ли, мол, почтеннейший Василий Степаныч, сделать мне одолжение? Слышишь… сделать одолжение генералу! Я же делаю одолжение… маленький-то, темненький-то человечек. Да ему приказать бы стоило только…
— Ну, приказать-то он не имеет права,— сказал Шатров.— Не имеет, не имеет… Ну да, хоть, положим, и не имеет, да прикажет, и исполняй; а не исполнишь, так разве трудно нашего брата в три погибели согнуть? А на мое-то место, чай, сколько людей зарятся… взял да сменил, и конец делу…
— Получили ли вы хоть расписку?
— Его превосходительство всегда изволили сами предлагать расписку…
— Ну, а нынче?
— И нынче хотели дать, да наехали гости… ну, и нельзя было; приказали после зайти.
— Эх, Василий Степаныч! Человек вы не молодой, а такие промахи делаете. Ну, как что случится? Мало ли… разве мы можем отвечать за один час наш?
— А бог-то на что?
В эту минуту в передней хлопнула дверь, и кто-то с шумом стал снимать калоши.
Шатров выбежал в залу взглянуть, кто был гость.
— Подгонялов,— произнес он шепотом.
Маша быстро вскочила с места и побежала в другую комнату. Шатров последовал за ней, старик остался один.
Вошел Подгонялов. Это был маленький человечек, лет «пятидесяти, лысый, но с гладко примазанными висками, в виде гусиных лапок. Физиономию его никогда не покидало сладкое, заискивающее выражение, подобное тому, какое бывает на лице таможенного чиновника, деликатно разрезывающего перочинным ножичком подкладку вашей шинели, чтобы посмотреть, не скрывается ли там контрабанды. Улыбка, глаза, вечно слезившиеся неизвестно по какой причине, должно быть по слабости нервов, казалось, так и говорили: ей-богу, ведь я прекраснейший человек; конечно, есть злые языки, называющие меня мошенником, но это клевета, сущая клевета. Нужно было очень немного проницательности, чтобы за этим сладким выражением увидеть не совсем рыцарские свойства. Впрочем, в бобровском обществе капиталист Подгонялов слыл за обязательного и милого человека, который, конечно, своей выгоды не упустит, но кто ж себе враг? Известно, своя рубашка к телу ближе. Жандармский штаб-офицер, одаренный от природы шекспировским сердцеведением, говорил, что Геронтий Петрович Подгонялов — благонамереннейший человек, которого только он встречал в жизни, и полицмейстер тоже утверждал, что он — праведная душа. Только разве самые отчаянные скептики, большею частью молодежь из кончивших курс в разных заведениях, да учителя гимназии, пропитанные тем, что Фамусов называет завиральными идеями, иронически улыбаясь, слушали похвалы, расточаемые губернскою знатью капиталисту. Носились даже темные слухи, что когда Геронтий Петрович служил в таможне, то он похитил некий таинственный ящик, куда пускали свою лепту все таможенные чиновники, пользовавшиеся кое-какими безгрешными доходами, и, таким образом, приобрел довольно значительный куш, делившийся обыкновенно, по истечении года, между всеми чиновниками поровну или соразмерно труду и усердию каждого к приращению общей кассы. Преследовать Геронтия Петровича, конечно, не могли, потому что деньги, которые вмещал в себя заветный ящик, были не совсем законно приобретены. Но, обманувши так неожиданно доверие людей, еще веривших в святое чувство товарищества, он не мог уже оставаться долее при таможне, да и сам он не находил в этом нужды. Будущность его была обеспечена, и с тех пор началась блистательная эпоха его существования. Он участвовал в откупах, в золотых приисках, в разных промышленных предприятиях, и всегда с успехом. Капитал его все увеличивался. Он пускал его в рост под большие проценты, и в то время, когда происходит рассказ мой, владел в Боброве едва ли не самым большим каменным домом и старался завести завод сальных свеч. Впрочем, повторяю, историю о таинственном ящике рассказывали только отчаянные скептики, которые, черт их знает, как все умеют пронюхать, что вовсе до них не касается. А потому я и не выдаю ее за нечто достоверное, не подлежащее сомнению.
Капиталист одевался крайне прилично. Сюртук у него всегда был новенький, не затасканный, сапоги отлично вычищенные, на руках блестело множество перстней. Целая связка сердоликовых печаток болталась на его довольно круглом брюшке, свидетельствовавшем, что ящик пошел впрок и что никакие болезни века не тревожили почтенного Геронтия Петровича. Впрочем, он тоже подчас был не прочь потолковать о благонамеренности и до глубины души возмущался, если слышал, что какой-нибудь чиновник взял с просителя благодарность, или лекарь в рекрутском присутствии, искусно запустив руку в рот здоровому парню, как будто пробуя его челюсти, находил там совершенно нечаянно золотой и потом, обращаясь к приемщику, говорил: «Не годится…»
Василий Степаныч недолюбливал Подгонялова, не зная, впрочем, и сам, по какой причине. Так, просто не лежало сердце. Но Геронтий Петрович был так вежлив, так предупредителен к казначею, так обязательно предлагал ему разные услуги, то тарантасика, прокатиться за город, то пару зайцев, затравленных на последней охоте, то дыню для Маши, что Василий Степаныч поневоле старался подавить в себе неприязненное чувство к капиталисту. Притом же было еще одно обстоятельство, побуждавшее казначея платить Геронтию Петровичу за его обязательность тем же и отчасти смягчавшее дурное впечатление, которое всегда производила на душу старика сладкая мина капиталиста. Господин Тупицын, в распоряжении которого состояло все существо Василья Степаныча, не только принимал к себе Подгонялова по воскресным и табельным дням и чувствительно жал ему, при всей бобровской публике, руку, но даже и запросто приглашал его на чашку чаю, а губернатор так ни с кем охотно не садился играть в карты, как с Геронтием Петровичем.
«Ведь не стали бы с дурным человеком такие особы дружбу вести,— думал про себя Василий Степанович,— а что у меня к нему сердце не лежит, так еще этого ему в укор поставить нельзя. Что я за колдун такой, чтобы человека насквозь видеть».