Смерть секретарши (повести) - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он волочил свой рюкзак до нового привала, а потом, собрав последние силы, до ночной стоянки и все лелеял в душе хитрый план, свой собственный план, тайный план. Тайну свидания…
Ничем не выдав своих планов, он собирал со всеми дрова, стараясь держаться в стороне, подальше от всех. Потом он быстро поужинал, ополоснул котелок и ушел за кусты, дальше, дальше, еще дальше, вверх по склону горы, по той самой тропе, которая их привела сюда. Потом почти бегом, пока не стали попадаться облюбованные им места, — вот он, огромный муравейник, вон старая заброшенная изгородь, грецкий орех, дикая груша… Зенкович был теперь один в мире тишины, в мире красоты и незаплеванной тайны, вдали от Маратовых шуток, от хамства старосты, от пьяной глупости, от девок и теток, от собственных недостойных вожделений. Время сочилось по капле, журчало лесным родником и замирало, собираясь в прозрачные заводи, время шелестело листвой, распадалось в шествии муравьев, вечное, всеобъемлющее время…
Зенкович лежал на прогретой, упругой земле, рвал дикие плоды и ягоды, наблюдал за птицей, бабочкой, муравьем, белкой… Они были прекрасны, и все в них было исполнено грации, целесообразности, совершенства. Только он был тяжелым, неуклюжим, у него болело сердце, и все его действия на этом свете, все его движения, все его встречи и расставания, труды и путешествия были нецелесообразны, неосмысленны, лишены стержня, лишены грации и красоты. И она уже клонилась к закату, его жизнь, а может, даже подходила к концу, а он все еще не решил, как он будет жить, что делать и главное — зачем? Зачем все было, зачем будет? Зачем он экономил время и расточал время? Зачем стяжал зеленые удовольствия и знания?
Он искал ответа и не находил. Была только одна щемящая жалость от того, что так мало уже осталось ему всего этого — и запахов леса, и пения птиц, и гор, и леса, и ощущения гладкой женской кожи, и даже обиды, даже грусти, даже одиночества… Ничего не нашел он за целую жизнь такого, что могло бы утешить в его ненасытности, в его грусти по уходящему, ничего не постиг. А где же обещанная зрелость, где мудрость зрелости? С чем ухожу? Куда?
Он увидел край изумрудной рощи, позолоченной заходящим солнцем. Потянуло прохладой. Зенкович поежился, встал, пошел прочь.
В сумерках лес вдруг стал серым, и Зенкович почувствовал себя неуютно. Он вслушивался в незнакомые голоса вечернего леса и с тревогой сознавал, что не сможет пробыть здесь долго совсем один — день, два, десять или сто дней… Если бы работа была с собой — работа, книги, словари, машинка. Тогда еще можно продержаться долго… Как долго?
Он вспомнил прошлый вечер, вспомнил Кармин-кале. Если бы здесь поблизости было такое пепелище культуры… Кармин-кале… Чем был Кармин-кале до того, как, разоренное врагом и временем, опустело городище? Зенкович вспомнил, как однажды, бродя по улицам умилительно прекрасного Кведлинбурга, он вдруг подумал, что в этих прекрасных домах с их резными порталами и чудесными «фахверке» жили всего-навсего торгаши, булочники, скопидомы-ростовщики, пузатые, чванливые «выборные лица», политиканы из магистрата… Время придало трепетное очарование этим бюргерским домам, каждый из них стал прекрасным творением искусства… А кто населял Кармин-кале? Кто были в массе своей елеониты? Каково приходилось среди них Феодору? С кем, кроме двух-трех друзей, мог он говорить откровенно? С кем, кроме этих двух-трех, стоило говорить? А уж Бенциону приходилось, вероятно, и того хуже. Из двух-трех двое вполне могли презирать его за неполноценность, пресмыкаться в глаза и смеяться за глаза… И если б воскрес Кармин-кале, с кем, кроме этих двоих, кроме Феодора и Бенциона, хотел бы поговорить сегодня Зенкович? А раз так, то даст ли спасение оживший Кармин-кале? Мертвый Кармин-кале другое дело. Но мертвый город был мертв, недвижен, и ему был не нужен никто…
Нога Зенковича нащупывала тропу в полумраке. Он шел назад, он уже знал это наверняка. И так как он был один, наедине с собой и ночным небом, он должен был прямо ответить на вопрос — зачем ему туда? Что ему там? Кто ему там нужен? Он знал все, что сможет найти у костра, того самого, от которого он бежал вчера, от которого сбежал сегодня. Так неужели там все-таки есть нечто, без чего он, разумная, хотя и слабая тварь, не может прожить? Что за нечто? Что это? Женщины? Разговор? Исповедь? Проповедь? Простое прикосновенье родственной твари? Что? Зенкович не мог ответить на этот вопрос, и все же ноги несли его туда. А когда костер вдруг блеснул невдалеке за кустами, Зенкович отшатнулся — так ярко вдруг встало перед его глазами все, что он видел вчера… Он словно ощутил запах винного перегара, услышал визгливые, пьяные возгласы женщин, пустую болтовню мужчин… Зенкович стоял за кустами, взывая к своей смелости, к своей честности.
«Что ж! Тогда признайся, что не можешь жить без этой суеты, без них. Что их поведение и слова могут влиять на твое настроение. Что ты плоть от плоти этого быдла. Что ты то же самое быдло, только еще испорченнее. Ученое, но недоученное, недовоспитанное, недочувствующее…»
«Признаю! — сказал он себе. — Так легче, я признаю. Я человек. Я слаб».
Он подошел совсем близко, вышел из-за кустов и, невидимый, встал за кругом света. У костра тихо пели. Это была незнакомая ему украинская песня, тягучая, нежная, с непривычной для жителя Средней России сложной мелодией. Тоненько, жалобно пела Зина, весовщица со станции Дарница, кондукторша Маша ей подтягивала хрипловато, испито-нежно. В этой песне у ночного костра была нежданная, пронзительная красота… Зенкович сделал шаг вперед. Шура его заметила. Она подвинулась, продолжая петь, очистила место рядом с собой. Он опустился, оперся о ее теплое плечо. Шура пела, тайком перебирая его волосы.
Он смотрел на звездное небо. Одна из звезд светилась особенно ярко, отчаянно ярко. Может, это был свет звезды, погасшей тысячу лет назад. Зенкович думал о том, что к тому времени, как звезда эта окончательно погаснет, когда иссякнет ее свет, ветер развеет и его волосы, и пальцы, перебирающие их… Может, сохранится еще пепел костра или котелок, оброненный старостой в кустах. Какие-нибудь люди, если люди, если люди еще будут существовать тогда на Земле, найдут и этот котелок, и этот немногословный пепел, освященные временем. И подумают о тех, кто оставил им ничтожные эти следы. Ушедшие будут непонятными, и действия их будут освящены временем, веками, расстоянием, воспоминанием о великих бедах и катаклизмах… Где-то в безднах времени затеряется и этот миг умиленья, пережитый сейчас Зенковичем, не больший и не меньший, чем прочие, может, равный всем прочим мигам…
Зенкович увидел у костра Наденьку. Она мирно спала, положив голову на колени мужа. Перед лицом бездны открытой Зенковичу, их сегодняшние страдания были малы и несущественны, их вина мизерна, их предательства ничтожны. А может, их и не было вовсе — ни этой вины, ни предательств. Надя была обманута в своих брачных ожиданиях, она дополучала то, чего не получила в свой срок и, может, никогда не получит больше… Сознавая ужасающую краткость своего века, человек пытался жить в нескольких плоскостях сразу, пытался прожить несколько разных жизней. Не Зенковичу с его страхом перед временем было винить кого бы то ни было за это.
Откуда она пришла, эта прекрасная украинская песня? Из какого сора выросли эти стихи?
Звезды с холодным снисхождением смотрели на суетливых земных тварей. Мошкара-однодневка суетилась внизу, и день ее был неуловимо краток перед лицом звездной бездны. Зенкович прижал Шурину руку к своей щеке. Ему хотелось убедиться, что рука ее еще теплая, что щека его чувствует это тепло. Что оба они живы…
* * *Последний день похода группа делила между купанием в «ванне молодости» и репетицией походной песни. Для учета показателей групп на маршруте за образец были взяты не то соцсоревнование, не то полковой смотр. Одним из важнейших этапов в соревновании были возвращение на базу и групповой гимн. Группы сами должны были придумать и слова походной песни, и ее мелодию. Чаще мелодии, конечно, заимствовали у популярных шлягеров. В тексте же говорилось, как правило, о том, как славно отдохнула группа, как весело было ей в походе. И как грустно теперь возвращаться на службу. Туристы подшучивали над своими страданиями, а наиболее толковые сочинители ухитрялись выразить в той же песне и благодарность администрации (той самой администрации, которую неделю назад, и притом вполне справедливо, честили за неудобства и неурядицы), а также, конечно, инструктору своей группы, который был, без сомнения, лучшим из инструкторов турбазы, человеком, вложившим душу (Зенковича подмывало добавить, что не только душу) в членов своей группы. Программу торжественного возвращения на базу разрабатывал актив. Он же готовил песню и спич. Огрызков оказался одним из наиболее рьяных активистов. Зенкович прятался в чаще со своим романом или загорал возле «ванны молодости», которая представляла собой сильно избаламученное туристами озерко. Хотя никто всерьез не верил, что купание в этой луже омолаживает, всякий считал, что не следует упускать даже столь сомнительный шанс омоложения.