Политический класс 43 (07-2008) - Журнал класс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И рискуя подойти к геополитике слишком антропологически, все же скажем: если тесная, многозаботливая, постигающая себя Европа — это ум, то созерцательная, апофатическая, бессловесная Русь — скорее, сердце мира. Мысль сердца — его вера, а вера сердца — его любовь. Вот призвание и смысл, которому Русь следует помимо даже воли и мысли (отсутствие логоса — вечная ее беда и причина многих крушений), подчиняясь лишь своему естеству.
Сверхсюжет истории
Таковы наши основания, а о главном сюжете нашей истории лучше всех, наверное, сказал Блок в предчувствии нового революционного вихря: «Наш путь — стрелой татарской древней воли пронзил нам грудь». С неумолимостью судьбы эта трагедия юности повторится и в подстреленной на взлете героической Твери, и в разоренной свободе (Новгород), и в задушенной святости (митрополит Филипп), и подстреленном логосе (Пушкин), и подстреленной на взлете сво*оде 1917-го и 1991-го…
Одна ослепительная вспышка, и снова все погружается во мрак на целые столетия под проливным дождем истории — такова эта «культура великого молчания» (Дмитрий Лихачев) с ее одинокими в пустыне, но впечатляющими абсолютами — «Словом о полку Игореве», «Троицей», Пушкиным. Три луча света, три маяка в безнадежной хляби истории, погаси которые — и все здесь погрузится в беспросветную тьму. Но весь мрак не в силах их о*ъять, и это заставляет задуматься…
Один Пушкин — «больше чем поэт» — подарил нам весь XIX век и спас нашу культуру в ХХ.
О рублевской «Троице» Павел Флоренский в дни «русского апокалипсиса» скажет: «Если есть эта икона, значит, есть Бог». Какова же должна быть сила этой совсем небольшой, скромной иконы, что из крушения всех основ она оказывается способной возвращать веру? (Интересно, что картиной предвечного совета Троицы открывает свое знаменитое «Житие» и протопоп Аввакум — первый наш экзистенциальный революционер духа.) Наконец, Тарковский, все творчество которого представляет собой одну поэму об экзистенциальном выживании души в мире, вверженном в апокалипсическую катастрофу.
Вспомним, что и сама «Троица» — это откровение о победе небесной любви над бесконечной земной смутой — является из тотального в нее погружения (что замечательно и показывает фильм Тарковского). И можно предположить, что когда сама вера подвергнется полному разложению и распаду, эта икона (и сегодня едва ли не самая известная в мире) окажется способной ее вернуть. И если так, то разве это не задание и не оправдание целой истории? Еще какое! С этим уже можно без страха смотреть в апофеозы Грозного, Смуты, Революции, не пытаясь лепить из дьявола бога, лишь бы оправдать собственную историю. Ведь нам сверкнуло ее ослепительное свершение, не нуждающееся ни в каких беззаконных подмалевках.
Не зря же мудрейший Пушкин, отвечая на холодное выстраданное отчаяние Чаадаева (и соглашаясь во многом с его пафосом), сказал: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить Отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал». И не знаменательно ли, что сказал это тот, который один есть опровержение и живое подтверждение величия нашей истории? Мы своей жертвой спасли Европу, говорит Пушкин и в этом видит смысл наших исторических страданий. Хомяков скажет, что в России наиболее явлена, среди других народов, оказалась истина любви. «Мировой исповедью» (отталкиваясь от чаадаевского «мирового урока») назовет Россию Константин Аксаков. Как бы то ни было, все равно история эта — тайна. Но может быть, именно здесь мы ближе всего к ней подходим, здесь легче всего осознать, насколько она (тайна) шире всяких национальных или имперских измерений, всякой временной или пространственной относительности. Увидеть, как она всечеловечна, универсальна, а*солютна… Терра инкогнита, «безоконная монада», «загадочное дитя провидения», знак вопроса на одной шестой суши, не поддающийся осмыслению. Растворенность, созерцательность, единственность, всеохватность… Тайна России — словно тайна самой истории.
Смута: метафизические
основания
Возглавлявший много лет зарубежную церковь митрополит Анастасий Грибановский писал о русской революции, что она «не вмещается в рамки истории своими глубочайшими корнями уходя за пределы пространства и времени». Верующий ум (один из самых глубоких), глядя на это апокалипсическое крушение, ощущал в нем дыхание вечности и признавал смысл его выходящим за рамки истории. Так не в том ли смысл сметания всех оснований мира, чтобы, пройдя сквозь хаос и мрак, найти новые, более надежные? «Где кризис, там и возможность его преодоления», — говорил Хайдеггер. Кризис — это возможность найти Бога не как «идеологию» или «консервативную традицию», но как личное событие, как актуальный факт бытия. И не потому ли «есть упоение в бою и бездны мрачной на краю», что почуять это пронизанное озоном Присутствие можно только на краю бездны? Ощутить вкус бессмертия — лишь на краю смерти? И не потому ли, как только начинает задыхаться живая жизнь в замкнутом сакральном круге и бюрократических циркулярах, как все начинает шататься и весь выстроенный человеческим сознанием самодовольный мирок «силы» и «знания» разряжается грозой и бурей, на его месте воцаряются смута и хаос?
Итак, Смута — это прежде всего кризис веры. Вспомним первую грандиозную катастрофу христианского мира — крушение Византии, чья попытка «подменить эсхатологическое будущее политическим настоящим» (Сергей Аверинцев) закончилась сокрушительным нравственным, а за ним и физическим крахом. Тот же путь совершит позднее и Запад: от метафизических абстракций схоластов до рационального идеализма Канта, превращающего Бога в фикцию, к Гегелю, всерьез обожествляющему «идеальный» германский политический порядок. И следом — взрывающий этот жалкий «метафизический аквариум» Ницше.
Таким же был конец Российской империи с ее издохшими тремя китами «православия, самодержавия, народности», так ничего и не сумевшими противопоставить живому ветру истории, и конец империи советской, утратившей последние остатки веры в свои идеалы. И не вся ли человеческая история есть, в сущности, такой испытательный полигон, на котором испытываются на прочность смыслы и основания человеческого бытия? И кажется, именно история русская являет его во всей полноте и блеске своих абсолютных категорий…
Две бездны
И не наше ли христианство тому виной? Не тот ли это кенозис (»всю тебя, земля родная, в рабском виде Царь Небесный»), русский Христос, столь не похожий на византийского Пантократора? Не для того ли всеохватность русской души и эта прививка зла, жестокости, коварства (не потому ли именно татарская Москва, а не героическая Тверь или свободный Новгород взялась за формирование национального характера), чтобы, приняв в себя все глубины зла, его преодолеть? И не в этом ли настоящий, высший смысл нашей тысячелетней Смуты?
Принять в себя весь мрак человеческой природы — степного язычества и перезрелый яд византизма, а затем весь атеистический соблазн Запада, — привить, как ученый, испытывающий вакцину, прививает себе чуму для того лишь, чтобы найти противоядие. И что такое «всечеловеческая роль», как не исповедь и жертва (что и выговорил Пушкин и первые славянофилы) за весь мир, за единую человеческую душу, за слезу ребенка — чтобы предъявить ее перед Богом в оправдание человека. И не отсюда ли все великое недоумение ее «двух бездн рядом»? Как в легенде о киммерийских мраках и стране блаженных — все та же абсолютная диалектика добра и зла. Ведь и самую яркую звезду можно увидеть только с самого дна колодца — вот она, экзистенция Святой Руси в бесконечном круговороте ее добра и зла…
Испытательный полигон
Под таким углом зрения мы и попробуем теперь взглянуть на нашу историю и начнем, пожалуй, с полюса абсолютного зла.
Когда сегодняшние защитники Грозного в десятки и сотни раз снижают число жертв тирана или, кивая на Запад, доказывают, что тирания там была ничуть не хуже, с этим можно спорить или соглашаться, но все эти рассуждения упускают главное — духовное своеобразие России. Если мы теперь, уже не из Киевской, а из Московской Руси взглянем на средневековую Европу, то увидим все то же: шумный, гудящий мир вассалов, цехов, сословий и каст, тесаный камень городов, своеобразие наций и стран, обилие культур, рынков, войны, политики и преступлений, университетов, рыцарских орденов и черных месс, с одной стороны, и какое-то затаенное, погруженное в сумрак молчание единой, бесконечной, «безоконной монады» — с другой.
Русь — словно единый иррациональный интеграл. Все дифференцирующие начала и ступени, которые рационализируют мир и сознание Запада, здесь нивелированы, стерты. И все — сверху донизу — заключено в единый быт, не слишком отличаясь у крестьянина и царя… Крестьянская изба, срубленная во дворце, убранная богатыми тканями, раззолоченная и расписанная, — это все та же изба, «с теми же лавками, конником, передним углом, с тою же мерою в полтрети сажени» (Иван Забелин). Все то же общее дыхание единого громадного пространства, царства Абсолюта.