Как солнце дню - Анатолий Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сперва намечалось, что с Рудольфом поеду я. Но в последний момент Антон передумал.
— А вдруг Шмигель возьмет на рыбалку и ее?
Я побледнел. Антон угадал мои мысли.
— Ну и что же? — как можно спокойнее ответил я вопросом на вопрос.
— Тут моих разъяснений не требуется. Вариант первый: она еще издали узнает тебя и раньше времени начнет бить тревогу. Вариант второй: твои чувства берут верх над разумом. И вместо того чтобы действовать решительно и смело, ты, сентиментальная твоя душа…
— Хватит, Антон! Неужели ты не понимаешь, что я ее ненавижу?
— От любви до ненависти один шаг, — усмехнулся Антон. — Но значит, и от ненависти до любви тоже?
— Разреши.
— Поедет Волчанский.
После разговора с Антоном я долго бродил по лесу, пытаясь утихомирить взвинченные нервы. «Ненавижу?» — спрашивал себя и спешил ответить: «Ненавижу». Боялся, что, если не отвечу немедленно, в тот же миг, чувство ненависти начнет остывать. И все же надежда на то, что Лелька служит не немцам, а нашим, все время теплой волной окатывала сердце. Не случайно же она отпустила Галину! Но снова и снова лезли в уши слова Антона: «Втереться в доверие…»
В операции я не участвовал. И кажется, не пожалел об этом. Шмигель действительно взял с собой на рыбалку и Лельку.
Как это часто бывает, жизнь внесла в планы свои поправки. Шмигель почему-то заподозрил неладное и, едва Рудольф протянул ему пакет, схватился за пистолет и с криком «Партизаны!» пытался выстрелить. Рудольф короткой очередью опередил его. Волчанский, чувствуя, что медлить нельзя, уложил солдата, сопровождавшего Шмигеля. Лельку втолкнули в машину. Она, как рассказывал Волчанский, была удивительно спокойна. Родион сел на мотоцикл. Отъехали от места рыбалки километров десять, сбросили машину в овраг, до темноты отсиживались в лесу, а потом вернулись в отряд.
Я не был очевидцем их возвращения. Нервное потрясение было настолько велико, что я свалился и пролежал несколько дней, то и дело теряя сознание: контузия вновь напомнила о себе.
14
Когда Лельку выводили на прогулку — а это было один раз в день, обычно утром, — я старался под разными предлогами уходить из сторожки, чтобы не видеть ее. И если бы не уходил, то уверен, что не смог бы побороть свое искушение взглянуть на нее хоть издали.
Надо отдать должное Антону — он никому не рассказал о наших взаимоотношениях. И все же мне не было от этого легче. Каждый день я просил его отправить меня на задание, но как раз в этот период немцы начали предпринимать карательные экспедиции против партизан, и Макс дал указание временно прекратить активные действия, выждать. Поэтому Антон лишь вздергивал плечами в ответ на мои настойчивые требования. Он осунулся и стал еще более молчаливым и замкнутым. И без того черные глаза пугали своей угрюмостью.
Но вот однажды он вызвал меня. Я смекнул, что это неспроста.
— Пойдешь на второй пост, — сказал он, отвернувшись к окну.
Лучше было бы, если бы он размахнулся и съездил мне по морде. Куда лучше: вторым постом называли маленькую мрачную землянку, в которой обычно содержались пленные.
А теперь в этой землянке сидела Лелька.
— Ты… — только и вымолвил я.
— Это — приказ, — сказал Антон, не обращая внимания на мое волнение. — Послезавтра придет самолет от Макса. «Кукурузник». Ее, — он избегал называть Лельку по имени, — приказано отправить. Под конвоем.
И, вероятно давая понять, что он, Антон Снегирь, специально назначает меня на этот пост, добавил:
— Испытания закаляют.
Пошатываясь, я вышел из комнаты. Стояли первые морозы, воздух в лесу был чистый и сухой, но мне казалось, что я вот-вот задохнусь.
Темнело рано. В пять часов вечера сторожка и землянки утонули в густых сумерках.
Я заступил на пост в шесть.
Не знаю, можно ли, обладая даже самым изощренным умом, придумать для меня более тяжкое испытание. Я ходил вокруг землянки, нахохлившись, забыв обо всем на свете, кроме одного: за дверью сидит Лелька. Та самая Лелька. Та самая?..
Она, конечно, не знает, что я рядом, не знает и того, что нахожусь в отряде. Я боялся этой встречи. Но теперь… Ведь послезавтра, как сказал Антон, она улетит. И доведется ли когда-нибудь еще встретиться с ней? Ты же должен знать правду, должен! И не исключено, что Антон решился создать тебе условия для этой последней встречи.
Я дождался полуночи. Стараясь не греметь ключом, открыл дверь и по ступенькам сошел в непроницаемый мрак. Потерял счет минутам. Не смея шевельнуться, стоял у самого входа.
Было тихо. И вдруг в тишине послышалось негромкое дыхание.
Что ж, буду слушать, как она дышит. И больше мне ничего не надо. Буду стоять и слушать, пока в лес сквозь голые деревья не прокрадется рассвет.
Кажется, она спит? Возможно, уж слишком ровное дыхание. Что снится ей? И как она может спать? Как она может спать после всего, что произошло? Или спит ее совесть?
Она спит и не знает, что ты стоишь здесь и слушаешь. И не чувствует, как из приоткрытой двери, ластясь к полу, вползает морозный воздух.
А может, не спит? И ломает голову, кто это вошел в землянку? И не знает, что я слушаю, как она дышит?
Мне ничего не стоило направить в темноту луч трофейного сигнального фонарика. Даже по выбору: красным или зеленым светом. Или обычным, белым. Но тогда я не выдержу и начну говорить. И тогда уже не услышу ее дыхания. Неужели оно одинаково — и у преступника, и у героя?
Но большой палец правой руки уже помимо воли сдвигал рычажок переключателя.
Свет!
Невероятно, но это случилось: синеватый, вздрагивающий сноп лучей выхватил из мрака лицо!
На меня смотрели, на миг зажмурясь от резкого света, ее глаза!
Она исхудала, повзрослела, но глаза не померкли, не потускнели. Я застыл, словно немой. Как хорошо, что она не видит меня, ведь я скрыт, надежно скрыт темнотой!
— Алеша…
— Ты… узнала?
— Алеша!
— Тебе холодно? Ты ела сегодня?
И это — вместо того чтобы обрушить проклятия!
Она улыбнулась. И меня взорвало: наверное, такую же улыбку дарила Генриху. И Шмигелю. И вообще — всем этим гадам. И может, не только им… Так будь же ты проклята!
Я выключил фонарик. Все исчезло. Сон? Видение? Или схожу с ума? Нет, она сидит живая, невозмутимая, сидит на охапке сосновых веток. Пахнет хвоей. Очень давно, может быть сто лет назад, вот так же пахли хвоей ее волосы, когда она забралась ко мне на вышку. Больше всего меня удивляло то, что рыжие волосы могут пахнуть хвоей.
Я снова передвинул рычажок. Пусть ответит на мои вопросы не в темноте, а при ярком свете.
— Как ты могла?
Она молчала.
— Как ты смела?!
— Алеша…
— Нет, ты скажешь. Скажешь!
— Уходи, — заплакала Лелька.
— Перестань! — И чем больше она плакала, тем сильнее закипала во мне злость. — Теперь тебе уже никто не поможет. Тебя отправят, — вдруг выпалил я, понимая, что не имею права говорить об этом. — Под конвоем. И это наша последняя встреча. И если ты даже не пытаешься оправдаться, значит…
Сейчас она скажет, что ее специально оставили в тылу врага, что так было нужно, что она сделала все, что могла. Я очень ждал этих слов. Как приговоренный к смерти ждет, что в последний момент его спасет какое-то чудо…
Еще мгновение — и я бы ушел. Но вдруг подумал о том, что, сколько знал Лельку, никогда не видел ее плачущей. Мне стало жаль ее, но тут же возмущение вытеснило жалость. Слезы! Обычная женская уловка! Растопить лед в сердце, вызвать сочувствие. «Что слезы женщины? Вода…»
— Прощай, — сказал я.
— Алеша!
Я молчал.
— Алеша…
— Здесь нет Алеши. И нет Лельки.
— И все-таки у меня есть одно желание, — сказала она.
— Какое?
— Ты можешь вывести меня на прогулку?
— Могу, — сказал я, забыв о том, что нарушу обязанности часового.
Но отказаться от своего обещания я уже не мог. Да и велик ли будет мой проступок, коль прогулка разрешена ей официально?
Мы вышли из землянки. Перед тем как уйти, я навесил на дверь замок. Тот, кто, неровен час, вздумает подойти сюда, поймет, что арестованная на месте.
Темнота была густая, вязкая, лишь снег немощно подсвечивал эту темноту снизу, и потому можно было различить корневища деревьев. Мы пошли по тропке с едва приметными вмятинами следов.
Днем была оттепель, с голых деревьев текло, и к вечеру на снегу образовалась плотная корка. Она с хрустом оседала под тяжестью ног. Ветер утих, и ночь стояла спокойная, утомленная.
Мы шли молча. Она была в телогрейке, на голове — шерстяной платок. Кто-то уже успел о ней позаботиться.
Мы не знали, куда идем. Хотелось раствориться в ночи, чтобы потом, на рассвете, встретиться и чтобы каждый из нас оказался таким же, каким был прежде.