Записки о войне. Стихотворения и баллады - Борис Слуцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я нахожу удивительное мужество противопоставить им советских евреев, ушедших в армию, боровшихся.
— Неправда. Две с лишком тысячи молодых ушли в партизаны. Из них убито восемьсот. Это выше, чем соответствующий процент болгар. Все они настроены антиболгарски. Не верят в их лояльность. Оперируют фактами антисемитизма среди болгарских коммунистов. Все антисемиты, кроме нескольких идеалистов вроде Тодора Павлова[173]. Исроэли собирается уезжать в Палестину. Ему говорят о призрачности существования, чуть было не обрушенного танками Роммеля[174]. Это очень сильное стремление, особенно среди буржуазной молодежи. Под английское крылышко.
Болгарские суды смягчали приговоры евреям, привлекавшимся за партизанскую деятельность. Мотивировка: у евреев есть причины бороться против болгарского государства.
Рущукский коммунист Стойчев говорил мне об относительной пассивности еврейской части подполья. Еврейский элемент среди коммунистов был куда менее заметен, чем в Венгрии или Румынии.
В Рущуке, в брошенном доме немецкого консула, я встретился с часовым — болгарским партизаном. Веснушки и особое устройство профиля не оставляли никакого сомнения в его национальном происхождении.
— Как тебя зовут?
— Яшей.
— Откуда ты?
— С Планины (т. е. с гор — так рекомендовались партизаны).
— Эвреин?
— Да?
— Я тоже.
И Яша бросился мне на шею.
В Югославии и Венгрии, где вернулось десять-двадцать-тридцать процентов евреев, все закономерности еврейского вопроса в Европе открываются особенно наглядно — потому что они типичны.
Каждый вечер в двух-трех домах собираются уцелевшие евреи Байи. Целуют руки дамам, говорят тихо, будто в соседней комнате лежит больной. Считают. В июле в город вернулось более двухсот сорока человек (из 1400). Разрозненные обрывки семей — мужья без жен, матери без сыновей — тянулись друг к другу. Возникали странные романы пятидесятилетних людей, платонические, бессловные, сентиментальные.
С особой, почтительной тихостью относились к потерявшим все — таких было много.
Казалось, время смерти уже было пережито, но где-то рядом, в соседней комнате мягко ступала смерть задним числом, бросалась письмами, где осторожно уведомлялось о смерти Н., о пропаже без вести, о том, что Л., спасенный в концлагере, умер после троекратного вливания бульона.
В Будапеште, в главном комитете по устройству депортированных, сидели пожилые евреи бухгалтерского типа, скрупулезно опрашивали возвращающихся о судьбах им известных, о биографиях, закончившихся рядом с ними. Суммировали. Делали выводы. В синих конвертах отсылали смерть во все концы Венгрии.
Я наблюдал мирное соседство коммунистов из политической полиции с реакционными буржуа. Последние гордились первыми, их уверенностью, их револьверами, редкими в разоруженной Венгрии.
Женщины этого круга потеряли национальную резкость красок. Большинство из них только потускнело от этого. Некоторые приобрели удивительное осеннее очарование, незабываемую и грустную красоту. Молодые мужчины с толком говорили мне, что они не могут жить на родине, которая отталкивает и предает их, и по-чеховски рвались в Москву.
В июле 1945 года в Сомбор[175] вернулось несколько более десяти процентов еврейского населения. Говорили, что соотношение между мужчинами и женщинами составляет один к семи. В лагерях, как правило, выживали женщины. В Белграде после освобождения насчитали тысячу евреев из проживавших там до войны двенадцати тысяч. В Байю из лагерей возвратились: восемь еврейских врачей из десяти, один еврейский адвокат из двенадцати. Думаю, что процент сохранившихся в провинциальной Венгрии евреев близок к двадцати пяти.
В Будапеште, где прятаться было легче, этот процент выше. Говорят, что там сохранилось сто тысяч из трехсот тысяч. Кроме того, к июлю 1945 года около сорока тысяч вернулось из лагерей.
В ноябре, вечером, я зашел в парикмахерскую. Очередь оживленно переругивалась, и я должен был напрягать все внимание, чтобы различить смысл чужого языка. Внезапно вошел партизанский офицер — поручик или подпоручик, молодой, очень бледный, в ладно пригнанной английской униформе.
— Узнаешь меня, дед?
Парикмахер всмотрелся в лицо юноши, не отводившего от него взгляда. Потом он закрыл бритву, бессильно облокотился об кресло и тихо произнес:
— Яша? — Наступила напряженная тишина, и я почувствовал запах трагедии, развязавшейся в короткие сроки. — Где отец, мать?
Парикмахер ответил почти беззвучно — всех увезли. Офицер хлопнул дверьми.
Когда наши взяли Бор[176], оттуда на север потянулись сотни несчастных с намазанными желтой масляной краской шестиконечными звездами на груди. Это были рудничные рабы — венгерские евреи, пробиравшиеся на родину. Они шли и падали.
В апреле 1945 года в районе Надьканиша был освобожден еврейский лагерь — пятьсот человек, истощенных так, как могут быть истощены люди, которых хотят заморить голодом и для которых не хватает даже предусмотренных этим планом пайков. Они шли по дороге, иногда падали и гасли в кюветах. Сердобольные шофера подымали их, увозили в тыл.
С чем же возвращались на родину эти несчастные?
Один из немногих мужчин-евреев, вернувшихся в Сомбор, сын богатого купца, передал коммунистической партии Югославии свое имущество. Говорили о том, что его сестра резко протестовала. Этот пример характеризует бытие двух струй в современном еврействе — струи строителей капитализма и струи его низвергателей.
Мой приятель Джорджи, пытливо прислушивавшийся ко всем разговорам о Советском Союзе, особенно о филосемитизме и об антисемитизме русских, суммируя свои впечатления, говорил: «Простые солдаты рассказывали мне, что у вас на передовой нет евреев, евреи — только старшие офицеры». Рассказ Джорджи напоминает отношение к еврейству со стороны радикальных элементов Балкан: принципиально интернационалистическое и наряду с этим холодок, обусловленный воспоминаниями о буржуазности еврейства, о столетней ориентации на мадьяр и немцев. Для евреев, товарищей по борьбе, делалось понятное и очень горячее исключение.
Много раз зарубежные евреи задавали нашим армейским евреям вопрос: «Как у вас с антисемитизмом?»
Подобно сапожнику, перехваливающему свою родину, чтобы Европе она казалась еще краше, чем ему, евреи армейские привирали, рассказывали о стране без антисемитизма и еврейского вопроса. Это делалось, во-первых, из ощущения реального факта резко лучшего положения евреев в Советском Союзе по сравнению с положением евреев на оккупированных территориях; во-вторых, из стыда «за то, что антисемитизм возможен и у нас»; в-третьих, из человеческого желания прихвастнуть.
Однако настойчивое любопытство зарубежных евреев принесло свои результаты. Вскоре они знали детали, причем, в сгущенном виде. Рассказали им об этом, видимо, галицийские евреи, лишенные солидарности советских граждан.
Белогвардейцы
До войны, в Белграде, их было пятнадцать тысяч. Двенадцать тысяч бежали на север, унося с собой отчаявшуюся ностальгию. Три тысячи ожидали нашего прихода. Из них сто двадцать членов Союза Советских Патриотов сделали все, чтобы вернуться в Россию с парадного входа.
Во время боя за город была найдена старуха Дурново, внучка Суворова. Она писала нашим офицерам, умоляя отправить ее в Москву: «Готовить буду, стирать».
Нас дождались два внука Льва Толстого. Бежали Трубецкие, потомки Лермонтова и Тютчева.
Эпиграфом истории раскаявшейся части белогвардейщины возьму судьбу Петра Бернгардовича Струве[177].
Это был человек, проделавший навыворот политическую эволюцию Виктора Гюго, вместилище противоречий всей интеллигенции русской. В 1941 году он, немец, публично предсказывал поражение Германии; монархист, пророчествовал о победе советской власти. Был арестован. Полтора года сидел в концлагере вместе с коммунистами и евреями. Следователь наивно обвинил его, во-первых, в контакте с Лениным (1890-е годы); во-вторых, в переводе на русский язык трудов Маркса и Энгельса (тогда же); в-третьих, в организации первых марксистских кружков в Петербурге. Ни одно из обвинений не было моложе сорока лет. Весной 1943 года его увезли в Вену — судить. Умный судья посмеялся над обвинительным заключением, но спросил (наверное, он сказал при этом: спрашиваю вас, как человек человека): «Ваше мнение о перспективах этой войны?» Струве ответил, что как историк и экономист он предвидит скорое и неминуемое поражение Германии. Его протомили еще шесть месяцев. Потом отпустили в Белград. Несколько недель он ходил по улицам, жестикулировал, нервно трясся (следы тюрьмы), настаивал на своих предсказаниях. Умер, завершив одну из самых путаных, оппортунистических, негероических жизней XX столетия римским концом[178]. Стал гордой легендой коммуноидной белогвардейщины.