Азиаде - Пьер Лоти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я твердо решила, Лоти, – сказала она, – если эта Сениха придет, все будет кончено, я не буду больше тебя любить. Моя душа принадлежит тебе, я – твоя, ты свободен сделать так, как решил. Но, Лоти, все будет кончено; я, может быть, умру от горя, но ты меня больше не увидишь.
XLVЧерез час любовь заставила ее пойти на немыслимый компромисс: она согласилась уйти, но поклялась вернуться, только если я сам позову ее.
Азиаде ушла – у нее горели щеки, но глаза оставались сухими; Ахмет двинулся за ней, на пороге обернулся и сказал мне, что больше не вернется. Арабские портьеры, закрывавшие вход в мою комнату, упали за ним, и я слышал, как их бабуши до самой лестницы шлепали по ковру. Азиаде опустилась на ступеньку лестницы и дала волю слезам; ее рыдания нарушили ночную тишину.
Однако я не тронулся с места, и она ушла.
Я сказал Азиаде – и это была правда, – что я ее обожаю и совершенно не люблю Сениху, но сгораю от страсти к ней. Я со страхом думал о том, что если Азиаде, оказавшись за стенами гарема, действительно не захочет больше меня видеть, то будет потеряна для меня навсегда, и никакие силы мне ее больше не вернут. Мое сердце сжалось от невыразимой боли, когда я услышал, как дверь дома закрылась за ними. Но мысль о красавице, которая должна была появиться, будоражила мою кровь; я их не окликнул.
XLVIНа следующий вечер мой дом был убран и надушен, готовый достойно встретить важную даму, которая оказала мне честь, пожелав посетить мое одинокое жилище. Прекрасная Сениха явилась, окруженная тайной, ровно в восемь часов – в неурочную для Стамбула пору.
Она приподняла вуаль и чадру из серой шерсти, которую надела из осторожности, приняв облик женщины из простонародья, и высвободила шлейф французского туалета, вид которого меня отнюдь не пленил. Этот туалет сомнительного вкуса, вышедший из моды, хотя и дорогой, не шел Сенихе, и она это поняла. Допустив промашку, она, однако, непринужденно уселась и затрещала так, что ее уже нельзя было остановить. У нее был неприятный голос; глаза с любопытством обшаривали мою комнату; она усиленно расхваливала ее оригинальное убранство и подбор благовоний. Она подчеркивала странность моего образа жизни и бесцеремонно засыпала меня вопросами, на которые я старался не отвечать.
Я смотрел на Сениху-ханум…
Это была роскошная дама со свежей и бархатистой кожей, с пунцовыми и влажными губами. Она высоко и гордо держала голову, сознавая неотразимость своей красоты.
Жаркое сладострастие таилось в ее улыбке, в медленном движении черных глаз, наполовину спрятанных за бахромой ресниц. Мне редко приходилось видеть более красивое существо, которое ожидало бы моего благоволения в теплом уединении надушенной комнаты; тем не менее во мне неожиданно для меня самого началась борьба; мои чувства сражались с чем-то, что трудно определить и что принято называть душой, а душа сражалась с чувствами. В эту минуту я обожал прелестную малышку, которую прогнал; мое сердце переполняла нежность к ней, меня терзала совесть. Прекрасное создание, сидевшее рядом со мной, внушало мне больше омерзения, чем любви; я возжелал ее, и она пришла; лишь от меня зависело ею овладеть, но я этого больше не хотел, ее присутствие было мне отвратительно.
Разговор замирал. У Сенихи появились иронические интонации. Я боролся с собой и в конце концов принял твердое решение.
– Мадам, когда вы огорчите меня, решив меня покинуть (а я хотел бы, чтобы этот миг не приходил еще долго), вы позволите мне вас проводить?
– Спасибо, – сказала она, – у меня есть провожатый. Это была весьма предусмотрительная дама: смазливый евнух, без сомнения привыкший к выходкам своей хозяйки, топтался на всякий случай у дверей дома.
Красавица, уходя, издала оскорбительный смешок; кровь ударила мне в лицо, я был недалек от того, чтобы схватить ее за круглое плечо и удержать.
Однако я успокоился, подумав о том, что не понес никакого ущерба и что из двух ролей в только что разыгранной пьесе мне досталась не самая смешная.
XLVIIАхмет, который не собирался возвращаться, явился на следующий день в восемь часов.
У него была хмурая физиономия, он холодно поздоровался со мной. Однако история с Сенихой-ханум очень его развеселила; он, как обычно, пришел к выводу, что я «чок-шайтан» (очень хитрый), и уселся в угол, чтобы посмеяться от души.
Когда позже, во время наших верховых прогулок, мы встречали экипаж Сенихи-ханум, он смотрел на нее с таким насмешливым видом, что я вынужден был прочитать ему нотацию.
XLVIIIЯ послал Ахмета в Оун-Капан к Кадидже и поручил ему рассказать этой черной обезьяне, облеченной нашим доверием, о приеме, оказанном Сенихе, и еще просить ее передать Азиаде, что я молю о прощении и всем сердцем хочу сегодня же вечером видеть ее у себя.
В то же время я послал трех ребятишек за город, поручив им притащить зеленых веток и травы, а также полные корзины нарциссов. Я хотел, чтобы старый дом принял в этот день, к ее возвращению, радостный и праздничный вид.
Когда Азиаде вошла в этот вечер в дом, от порога до двери нашей комнаты пол покрывал ковер из цветов; цветки нарциссов без стеблей лежали плотным благоухающим ковром; их нежный запах пьянил, а ступеньки лестницы, на которых она плакала, вообще не были видны.
Ни одного вопроса, ни одного упрека не слетело с ее розовых губ, она лишь улыбалась, глядя на цветы; она была достаточно умна, чтобы с одного взгляда понять, что они говорили от моего имени на своем немом языке; ее покрасневшие от слез глаза излучали глубокую радость. Она шла по цветам, спокойная и гордая, как маленькая королева, которая возвращается на трон своего утраченного было королевства, или как апсара[105] цветочного рая индусских божеств.
Настоящие апсары и настоящие гурии[106] не могут сравниться с Азиаде ни красотой, ни свежестью, ни грацией, ни очарованием…
Эпизод с Сенихой-ханум был исчерпан; после этого мы с Азиаде стали еще более пылко любить друг друга.
XLIXЗимний вечер. Час вечерней молитвы. Муэдзин ноет свою вечную песню, а мы заперлись вдвоем в нашем таинственном убежище в Эюпе.
Я еще вижу милую малышку Азиаде; она сидит на полу, на турецком ковре с розовым и синим узором, который нам продали евреи. Она сидит прямая и серьезная, скрестив ноги в шальварах из азиатского шелка. Выражение лица у нее почти как у прорицательницы, и это так не соответствует ее юному личику и наивным мыслям. Это выражение появлялось у нее, когда она пыталась вбить мне в голову какие-то свои суждения, опираясь чаще всего на восточные иносказания, воздействие которых должно было быть убедительным и неопровержимым.