Смута - Владислав Бахревский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стрельцы молчали, опускали глаза. Государь глядел на них, посапывая носом-лапоточком. Высморкался по-свойски, на снег. Закричал на стрельцов:
– Наушничать горазды! Говорите в лицо, коли вам есть что сказать, а нам послушать!
Стрельцы молчали. Дмитрий ждал. Не дождавшись, снова заговорил, подходя к переднему ряду, чуть не грудь в грудь, положа обе руки на свое сердце:
– В чем ваше недовольство мною? Скажите мою вину перед вами! Тому, кто служит мне по чести и совести, и я служу, как самый усердный слуга.
– Господи! Государь, избавь нас от таких горьких укоризн! – воскликнул Микулин.
– Я готов избавить! – В глазах Дмитрия заблистали слезы. – Но ведь порочат! Слухи разносят! Все о том же – расстрига на троне, Гришка Отрепьев! Отрепьевых я по ссылкам разогнал за то, что помогали расстриге своровать, за то, что все они – враги святейшего патриарха Иова… – Государь, освободи! Я за твои слезы у твоих изменников головы покусаю! – выступил вперед Микулин.
– Ваши это товарищи, поступайте с ними по совести.
Махнул на семерку рукою и пошел прочь, ни разу не оглянувшись. А на том, на царском, огороде на осевший весенний снег хлестала кровь: рубили бедняг, кололи сообща, яростно.
Тотчас тела погрузили на телегу и телегу провезли по всей Москве.
Народ царя жалел, не изменщиков.
16Жуткая телега еще кровавила московские улицы, а уж князь Василий Иванович Шуйский встретился с князьями Иваном Семеновичем Куракиным да с Василием Васильевичем Голицыным. Встретились в Торговых рядах, в махонькой церковке.
– Нынче царь показал свою силу, – начал Шуйский, – бедный обманутый народ верит ему, проклятому расстриге.
– Как народу не верить, когда правдолюбы на кресте клялись, что царевич истинный, – рассердился Куракин.
– Мы для того здесь, чтоб забыть друг другу старое, – сказал Голицын.
– Истинно, истинно! – воскликнул Шуйский. – Поклянемся быть вместе, покуда не свергнем проклятого расстригу.
– Этой клятвы мало, – не согласился Голицын. – Дадим обет не мстить за обиды, за прежние козни, коли кто из нас в царях будет.
Шуйский первым наклонился над распятием, лежащим на крошечном алтаре, поцеловал.
– Даю обет не мстить, не обижать, коли Бог в мою сторону поглядит. Даю обет – править царством по общему совету, общим согласием…
Голицын и Куракин повторили клятву.
Троекратное истовое целование завершило тайный сговор. Глубокой ночью дом Василия Шуйского наполнился людьми. Были его братья Иван и Дмитрий, племяш Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, были боярин Борис Петрович Татев и только что возвращенный из ссылки думный дворянин Михаил Игнатьевич Татищев, были дворяне Иван Безобразов, Валуев, Воейков, стрелецкие сотники, пятидесятники, шумены, протопопы.
Столы даже скатертями не застелили – не до еды, не до питья.
Князь Василий вышел к своим поздним гостям, держа в руках Псалтырь, открыл, прочитал:
– «Господи, услыши молитву мою, и вопль мой к Тебе да приидет. Не отврати лица Твоего от меня. В день скорби моей приклони ко мне ухо Твое. В день, когда призову Тебя, скоро услышь меня. Яко исчезли яко дым дни мои, и кости мои обожжены яко головня».
Положил книгу на стол, положил на книгу руки и говорил тихим голосом. И не дышали сидевшие за столом, ибо жутко было слышать.
– Я прочитал вам молитву нищего. Кто же нынче не нищий в царстве нашем? Настал горький час: открываю вам тайну о царевиче, как она есть.
Шуйский умолк, опустил голову, и все смотрели на его аккуратную лысину, на острый, как заточенное перо для письма, носик, и было непонятно: откуда в таком человеке твердость?
Шуйский поднял лицо и осмотрел всех, кто был за столом, никого не пропуская.
– Тот, кого мы называем государем, – Самозванец. Признали его за истинного царевича, чтоб избавиться от Годунова. И не потому, что не был Годунов царем по крови, а потому, что был он неудачник. Лучшее становилось при нем худшим, доброе – злым, богатое – бедным. Грех и на мою голову, но я, как и все, думал о ложном Дмитрии, что человек он молодой, воинской отвагой блещет, умен, учен. Он и вправду храбр, да ради польки Маринки, которая собирается сесть нам на голову. Он умен, но умом латинян, врагов нашей православной веры. Учен тоже не по-нашему.
Шуйский кидал слова, как саблей рубил. Бесцветные глазки его вспыхнули, на щеках выступил румянец.
– Для спасения православия я хоть завтра положу голову на плаху. Я уже клал ее. Вы слушаете меня и страшитесь. Я освобождаю вас от страха. Пришло время всем быть воителями. Рассказывайте о самозванстве царя, о том, что он собирается предать нас полякам. Рассказывайте каждому встречному! Всем и каждому! И стойте сообща заодно, за правду, за веру, за Бога, за Русь! Сколько у расстриги поляков да немцев? Пяти тысяч не будет. Где же пяти тысячам устоять против ста наших тысяч!
Кто-то из протопопов сказал:
– Многие, многие стоят за расстригу – соблазнителя душ наших.
– Скорее у Дмитрия будет сто тысяч, чем у нас, – подтвердил Татев.
– Так что же делать? – спросил Шуйский. – Терпеть и ждать, покуда нас, русаков, в поляков переделают?
Поднялся совсем юный Скопин-Шуйский.
– Дядя! Надо ударить в набат и кликнуть: поляки государя бьют! Я с моими людьми мог бы явиться спасать расстригу. Окружил бы его своими людьми, и тогда он стал бы нашим пленником.
– Его следует тотчас убить! – чуть ли не прикрикнул на племянника князь Василий. – Отсечь от поляков, от охраны и – убить!
– И всех поляков тоже, – сыграл по столу костяшками пальцев Иван Безобразов. – А чтоб знать, где искать, дома их следует пометить крестами.
– Очень прошу не трогать немцев, – строго сказал князь Василий. – Они люди честные. Годунову служили верой и правдой, пока жив был. И расстриге служат, пока жив. – А как не будет жив – другому послужат! – вставил слово Дмитрий Шуйский и подался вперед, чтоб все его видели.
Старший брат рыхлый толстячок с тощей лисьей мордочкой, а этот как мерин. Голова породистая, глаза навыкате – всякому видно: высокого рода человек, но, сколь высок в степенях, столько же недосягаем и в глупости.
Была у заговора голова о три башки, теперь сотворилось тело, правда без ног, без рук.
Весна по небу гуляла, зима за землю держалась.
Под колокольней Ивана Великого пророчица Алена упала и билась в корчах до розовой пены на губах. Многие, многие слышали ее жуткий утробный голос:
– Овцу золотую, Дмитрия-света, на брачном пиру заколют!
Блаженную в ссылку не упечешь.
Другое дело царь Симеон. Этот на паперти Успенского собора, перед обедней, вдруг принялся кричать на все четыре стороны:
– Совесть трубит во мне в серебряную трубу, в трубу слезную! Царь наш, не Богом нам данный, не Богом, тайно уклонился в латинскую ересь! Как придут поляки с Маринкою, так и погонит он православную Русь к папе римскому на заклание!
Старика взяли под руки, отвезли в Чудов монастырь, постригли в монахи и отправили на Соловки.
Народу было сказано: за неблагодарность.
Дмитрий от Симеонова предательства стал чернее тучи. Все твердил, похаживая взад-вперед по личным своим комнатам:
– Татарва православная! Совесть ему дороже царского житья. При Грозном, чай, о совести помалкивал.
17У зимы осталось последнее ее покрывало. Она бережно расстелила его ночью и, оберегая от неряхи весны, ударила на шалопутную собранным по закромам последним крепким морозом.
Леса вздыбились, как оборотни, солнце от ледяного напора махонькое стало, белехонькое.
– Куда вы меня везете? Это же погреб! – Ясновельможная пана Марина закрыла собольими рукавичками длинноватый свой носик и бросилась в санки, застланные песцовыми пологами, как в полынью.
Полынья была ласковая, а как сверху укутали, то и совсем стало покойно и даже прекрасно, потому что мороз всех нарумянил, все двигаются проворно, радостно.
Послышались команды, заскрипели седла, заухала под снегом земля от конского топа, и, наконец, полозья взвизгнули, как взвизгивают паненки в руках парней. Огромное, яркое тело поезда тронулось и, набирая скорости, пошло как с горы.
Пана Марина, хорошо выспавшаяся за ночь, тотчас оказалась на спине пушистого, голубого, с алмазной искрой по ости, зверя. Совершенно обнаженная, на жутком русском морозе, и, однако же, не чувствуя ни холода, никакого другого неудобства. Песец мягко, плавно взмывал над землей, и от каждого его беззвучного маха душа замирала.
– Не ты ли это, Дмитрий? – пораженная догадкой, спросила Марина.
Песец, не прерывая бега, повернулся к ней мордой, и она увидела лицо мудрого, грустного иудея.
– Что за шутки?! – Марина гневно треснула скакуна по бокам и проснулась.
И зажмурилась! Но не оттого, что все сверкало и блистало, – от радостного ужаса: солнце сошло на землю, и земля стала солнцем. Марина чуть разлепила веки и, полная, как короб с земляникою, самого ласкового, самого сокровенного счастья, смотрела на преображение земли. Снежные поля полыхали золотом, кожа принимала огонь и становилась позлащенной.